Помяловский Николай
читайте также:
Панорамы, никогда не попадавшие в объективы фотографов туристов, «знойные» аллеи вдали от «горячих» кварталов, безвестные смешные закоулки, будничные улицы, о которых можно мечтать в изгна..
Тонино Бенаквиста   
«Укусы рассвета»
читайте также:
— Так пишут к друзьям из уединения.    Теперь обратимся к Парижу, где наш Тургенев, одетый лучшим портным, питаемый лучшим ресторатёром, на..
Карамзин Николай Михайлович   
«Избранные письма»
читайте также:
   - В джиннов верили много столетий назад. Ну, скажем, в эпоху "Тысячи иодной ночи"...
Рюноскэ Акутагава   
«Чудеса магии»
        Помяловский Николай Произведения
Поиск по библиотеке:

Ваши закладки:
Обратите внимание: для Вашего удобства на сайте функционирует уникальная система установки «закладок» в книгах. Все книги автоматически «запоминают» последнюю прочтённую Вами страницу, и при следующем посещении предлагают начать чтение именно с неё.
Коррекция ошибок:
На нашем сайте работает система коррекции ошибок Orphus.
Пожалуйста, выделите текст, содержащий орфографическую ошибку и нажмите Ctrl+Enter. Письмо с текстом ошибки будет отправлено администратору сайта.
Помяловский Николай

часть 2




    ЖЕНИХИ БУРСЫ. ОЧЕРК ТРЕТИЙ

    Наконец Аксютка доигрался с Лобовым до скверной шутки. Заглянула бурса в столовую, "щей негодных похлебала и опять в свой класс идет". Один лишь Аксютка щелкает зубами. Как бы то ни было, все более или менее подкрепились; один лишь Аксютка щелкает зубами от голода, или, по туземному выражению, у него _по брюху девятый вал ходит, в брюхе зорю бьют_. Положение Аксютки никогда не было так беспомощно, как теперь, и в моральном и в животном отношении. Он, потешаясь над Лобовым, по обыкновению своему, лишь только попал в Камчатку, как опять стал появляться в _нотате с пяткАми_, то есть самыми лучшими баллами. Это только сбесило учителя: "Ты, животное, - сказал ему Лобов, - потешаешься надо мною: когда тебя порют, у тебя в нотате нули; когда шлют в Камчатку - пятки? Знаю я тебя: ты добиваешься того, чтобы опять перейти на первую парту, чтобы потом снова бесить меня нулями? Врешь же! Не бывать тебе на первой парте, и пока у тебя снова не будут нули, до тех пор не ходи в столовую". Аксютка клялся и божился, что он раскаялся и теперь будет учиться постоянно. Лобов ничего слышать не хотел. "Не надо твоего ученья, - сказал он, - сиди в Камчатке". Аксюткино самолюбие было сильно задето, и, раздувая ноздри, он думал: "посмотрим, чья возьмет!". И в нотате его были отличные баллы; но Лобов каждый раз говорил ему: "и сегодня не жри!". В продолжение трех дней Аксютка кое-как перебивался, выкрадывая там или здесь булку, сайку, ломоть хлеба, толокно, горох и тому подобное. Вчера он забрался в _сбитенную_, где _Ванька рыжий_ продавал сбитень, сайки, булки, пеклеванные хлебы, сухари, крендели, яблоки, репу, патоку, мед и красную икру, а для избранных и _водчонку_, разумеется по двойной цене против откупной; здесь Аксютка успел украсть несколько булок, насадив на палку гвоздь, которым и добывал из-за залавка съедомое, когда Ванька рыжий отходил в другую сторону. Но сегодня была среда, а сбитенная наполнялась битком только по понедельникам и вторникам, пока у бурсачков держались деньжонки, принесенные из дому; а при безлюдстве в сбитенной опасно было рисковать на воровство в ней. Что было делать? Бурсаки, зная, что у Аксютки девятый вал в брюхе, бережно припрятывали ломти хлеба и зорко следили за ним. Большинство не желало делиться с ним запасным хлебом; впрочем, и делиться было не с чего: утренних и вечерних фриштиков в бурсе не полагалось; за обедом выдавали только по два ломтя хлеба, из которых один съедался в столовой, а другой уносился в кармане в запас. Между тем все училище высыпало на двор. Ученики строили катальную гору. Так как досок взять было неоткуда, то вся гора была сплошь из снегу. Снежные комы величиной в рост человека двигались по огромному двору училища. Около каждого из них, под командою вожака, работало человек по десяти. Комы доставлялись к горе, около которой, как муравьи в муравейнике, кишели ученики. Дня через два по длинному расчищенному раскату, который был немного менее балаганных раскатов Петербурга, полетит бурса вниз головой на санках, салазках, подмороженных дощечках, рогожках, коньках, а то и просто на самородном самокате, то есть на брюхе вверх спиною. Бурсаки представляют веселый и радостный вид: раздается команда выбранного распорядителя, призыв к работе, звонкие басы и тенора, хохот, остроты. Весело. Аксютка щелкает зубами. На левой стороне двора около осьмидесяти человек играют в _килу_ - кожаный, набитый волосом мяч величиной в человеческую голову. Две партии _сходились_ стена на стену; один из учеников _вел килу_, медленно подвигая ее ногами, в чем состоял верх искусства в игре, потому что от сильного удара мяч мог перейти в противоположную сторону, в лагерь неприятеля, где и завладели бы им. Запрещалось _бить с носка_ - при этом можно было нанести удар в ногу противника. Запрещалось _бить с закилька_, то есть, забежав в лагерь неприятеля и выждав, когда перейдет на его сторону мяч, прогонять его _до города_ - назначенной черты. Нарушающему правила игры _мылили шею_. - Кила! - закричали ученики; это означало, что _город взят_. Победители в восторге и с гордостью возвращались на свое место. Им весело. Аксютка же щелкает зубами. В углу двора, около сбитенной и хлебной пекарни, несколько человек прокапывали в огромной куче снега норы и проползали через те норы на своем брюхе. В другом углу двора играли в крепость, стараясь выбить друг друга из занятой на куче снега позиции, причем вместо картечи употреблялись в дело снежки. Гришкец и Васенда повалили Сашкеца на снег, зарыли его с руками и ногами в кучу снега, так что торчит одна лишь голова Сашкеца, - он беззащитен, и творят ему _смазь вселенскую_. Гришкец и Васенда хохочут, да и Сашкец хохочет, - это была шутка полюбовная. Всем весело. Аксютка щелкает зубами.


    На двор училища вошли две женщины - одна старуха, другая лет тридцати с лишком. Спросивши где живет _ишпехтор_, то есть инспектор, они направились к двухэтажному зданию, крыша которого заканчивалась шпилем со звездою. Скоро они уже стояли в зале инспектора. Старуха была женщина дряхлая, лицо в трещинах, до того обожженное летним солнцем, что и зимою не сходил с него загар; маленькие глазки ее бегали, как две перепуганных мыши, и тоскливое их выражение возбуждало жалость. Эта сгорбившаяся дама имела на седой, в висках плешивой голове шерстяной платок, на плечах поношенную шубейку, на ногах мужские сапоги. Другая женщина была лет тридцати двух, высокого роста, рябая, с длинными мозолистыми руками; она смотрела исподлобья с тем беспристрастьем, с которым смотрят люди на что-либо неизбежное в их жизни и с чем они примирились. Одета она в новую заячью шубку, в новый платок, и на ногах ее не сапоги, а башмаки козловые. Они прождали инспектора около получаса. Наконец инспектор вышел, но, очевидно, в дурном расположении духа. - Что вам надо? - сказал он грубо. Обе женщины повалились в ноги. Старая заплакала и тем напевом, каким голосят у нас по покойникам, стала приговаривать: - Батюшка, отец родной... Ох, кормилец, наше горе большое... лишились последнего хлебушка... батюшка, не погневайся!.. Старуха стукнула в пол головою. Такое раболепие смягчило несколько инспектора; но дурное расположение его духа не миновалось окончательно. - Говори, зачем пришли... Старуха от грозного голоса начальника трепетала, терялась и понесла дичь: - Помер голубчик наш... пришибло сердечного... испил кваску, сначала таково легко... Инспектор вышел из себя: - Чтобы черт вас побрал, паскудные бабы! - крикнул он, топнув ногою... Обе женщины замерли... - Сейчас на ноги и говори толком, а не то метлой выгнать велю!.. Шлюхи!.. и поспать не дадут... - Батюшка!.. - начала было опять старуха... - Иван! - закричал инспектор. - Гони их в шею!.. Обе женщины вскочили на ноги. Старушка бросилась из приемного зала в переднюю. Все это со стороны казалось очень странным, особенно последний маневр старой женщины; теперь должно было, по-видимому, ожидать, что инспектор окончательно выйдет из себя, но, напротив, взгляд его прояснился, и он стал спокойно ходить вдоль комнаты, дожидаясь терпеливо старухи. Та скоро вернулась, в одной руке с кульком, в другой - с узлом. То и другое она положила к ногам начальника... - Что это? - спросил он. - Не побрезгуй, батюшка, деревенским гостинцем, и... - Покажи, что тут? Старуха, торопливо развязывая кулек, вынимала из него сахар, чай, бутылку рому, сушеные грибы и яблоки, а в узле оказалось десятка четыре аршин холста... Инспектор не без удовольствия, но и не без достоинства сказал: - Хорошо, спасибо... В чем же твое дело? - Это вот дочка моя, - говорила старуха, - сиротой осталась... были у преосвященного... закрепил за ней местечко... отцовское... - Ну так что же? - К тебе послал. - _За женихами_? - _За женихами_, батюшка, - и старуха опять чебурах в ноги. - Хорошо, хорошо. - Да не озорников каких, батюшка! - Старуха при этом вытянула свою руку, разжала кулак, и на ладони ее очутился серебряный рубль. Инспектор взял старухин рубль и положил его себе в карман с полным спокойствием, точно так, как авдитор берет с подавдиторного взятку. - У меня двое есть, а может быть, найдутся и еще охотники. После того инспектор расспросил, где место, какие обязательства, доходы, состав причта, спросил адрес старухи и обещал отпустить учеников на другой день на смотрины невесты. Старуха и невеста, поблагодарив инспектора, отправились восвояси. Они остановились на дворе и посмотрели на пестреющую и кишащую толпу учеников. "Кого-то из них бог пошлет кормильцем?" - подумала старуха. "С кем-то из них под венец идти?" - подумала невеста. Эта невеста была _закрепленная невеста_, вступавшая в брак единственно для того, чтобы не умереть с голоду. У нас на Руси не редкость, что брак устраивается потому, что жених получит повышение по службе и приданое, а невеста пристроится, получит имя жениха и чин его. Но все это делается более или менее в приличных формах, так или иначе маскируется. И потому не поражает сильно своим безобразием и извращением честных целей брака. Случаев таких везде немало. Но нигде святость брака так не попирается, как в сфере бурсацких типов. Здесь нарушение брака, извращение его узаконено и освещено обычаем. Бурсак, сеченный, быть может, раз четыреста, унижаемый и уродуемый нравственно, умственно и физически часто в продолжение четырнадцати лет, наконец после такой педагогической дрессировки заслуживший диплом, дающий, по-видимому, ему право получить место в приходе, - не иначе может достигнуть этого, как обязавшись взять _такую-то_, по назначению от _начальства, казенную, закрепленную_ девицу. Выходит что-то вроде того, когда, бывало, _помещики женили_ своих крестьян, а не то чтобы крестьяне _сами женились_. Когда умирает то или другое лицо духовное и у него остается семейство, - куда ему деться? Хоть с голоду умирай!.. Дом (если он церковный), земля, сады, луга, родное пепелище - все должно перейти преемнику. Русские священники, диаконы, причетники - представители православного пролетариата... У них нет собственности... До поступления на место всякий поп наш гладен и хладен, при поступлении приход его кормит; умирает он всегда с тяжелой мыслью, что его сыновья и дочери пойдут по миру. Вот это-то пролетариатство духовенства, безземельность, необеспеченность извратили всю его жизнь. Чтобы не дать умереть с голоду осиротевшим семействам духовных лиц, решились пожертвовать одним из высочайших учреждений человеческих - браком. Места _закрепляют_, - техническое, заметьте, чуть не официальное выражение. По смерти главы семейства место его остается за тем, кто согласится взять замуж его дочь либо родственницу. Кандидатам на места объявляется об открывшейся вакансии, со взятием _такой-то_. Начинается хождение женихов в дом невесты. Большею частию это делается на скорую руку, всегда назначается срок для выбора невесты, вследствие чего _посягающие_ не имеют времени узнать один другого. И бывали такие случаи, что невеста, находясь за двести верст, не успевала ко времени приехать в главный епархиальный город; претендент на поповское место не имел средств и времени съездить к невесте; тогда обе стороны списывались; давалось заочное согласие, и, получивши уже указ о поступлении на место, жених ехал к невесте; при таких порядках нередко выходили скандальные столкновения - невеста попадалась старая, рябая, сварливая девчина, и жених еще до свадьбы порывался побить ее. Но когда невеста приезжала в город, так и тогда умели обделывать дела и спускали залежалый и бракованный товар с удивительною ловкостию: щеки невесты штукатурились, смотрины назначались вечером, при слабом освещении, - и рябое выходило гладким, старое молодым... Бывало и то, что до самого венца роль невесты брала на себя ее родственница, молодая и недурная собою женщина, иногда замужняя, и уже только в церкви по левую руку жених видел какого-нибудь монстра вроде тех древних изображений, которые в старину сначала задымляли и коптили, а потом променивали на лук и яйца. Что было делать? Бурсак, наголодавшись после бурсы вдоволь, стиснув зубы и скрепив сердце, смотрел на свою будущую сожительницу, но... махнув рукою, поступал согласно внушению Ольги, сделанному ею князю Игорю, и, стоя под венцом, думал думу, как бы в первую же ночь изломать бока своей, черт бы ее взял, подруге жизни. Нечего говорить, что при подобном надуванье и фальше брак есть зло и поругание самых дорогих, самых святых прав человечества. Но когда при смотринах и сватовстве товар показывали лицом, и тогда редко-редко брак был счастливым. Если часто бывает, что после долгого знакомства брак неудачен, что сказать о том, когда он устраивался на авось... В светских искусственных браках большею частию оскорбляется и унижается женщина; но в бурсацких - и женщина и мужчина... В светских мужчина говорит: "я сыт и есть у меня имя, иди за меня - ты будешь сыта и получишь имя"; в бурсацких же не то; жених кричит: "есть нечего"; невеста кричит: "с голоду умираю" - и исход один: соединиться обеим сторонам. Все это - порождение проклятого пролетариата в нашем духовенстве. Кого же тут винить? Вот и дьячиха привезла по смерти своего мужа свою задеревенелую дочь и успела закрепить за ней место. Преосвященный послал ее в училище, чтобы из готовящихся к исключению выбрать жениха.


    В те времена, когда в бурсе свирепствовали Лобов, Батька, Долбежин и тому подобные педагоги, в ней уже нарождался новый тип учителей, как будто более гуманных. К ним принадлежал Павел Федорыч Краснов. Павел Федорыч был из молодых, окончивших курс семинарии студентов. Это был мужчина красивый, с лицом симпатическим, по натуре своей человек добрый, деликатный. Хотелось бы нам отнестись к нему вполне сочувственно, но как это сделать? Он и не думал изгонять розги, а напротив - защищал ее, как необходимый суррогат педагогического дела. Но он, наказывая ученика, не давал никогда более десяти розог. Преподавая арифметику, географию и греческий язык, он не заставлял зубрить слово в слово, а это в бурсе почиталось едва ли не признаком близкого пришествия антихриста и кончины века сего. Он позволял ученикам делать себе вопросы, возражения, требовать объяснений по разным предметам и снисходил до ответов на них, а это уже окончательный либерализм для бурсы. Увлекаясь своим положительно добрым сердцем, он входил иногда в нужды своих учеников. Так, мы упомянули в первом очерке об одном несчастном, который был бы почти съеден чесотными клещами, если бы не Павел Федорыч: он сводил его в баню, вымыл, выпарил, остриг его голову, сжег всю его одежду, дал ему новую и обласкал беднягу. Был случай, что по классам Краснова, за его болезнию, пришлось справлять уроки Лобову. Лобов вознес Карася и _отчехвостил_ его на воздусях. То же самое хотел он сделать с цензором класса, парнем лет под двадцать, но цензор утек от него; тогда Лобов записал его в журнал, и дело все-таки пахло розгой. Узнав о том, как в классе свирепствовал Лобов, Краснов вышел из себя, разорвал в клочья журнал и рассорился с Лобовым. Он был справедлив относительно списков, из которых не делал для учеников тайны, а напротив - вызывал недовольных на диспуты. Раз только случилось, что Краснов избил своего ученика собственноручно и беспощадно; но и то по той причине, что бурсак решился острить во время ответа урока самым площадным образом, а Павел Федорыч был щекотлив на нервы. Словом, Краснов как частное лицо неоспоримо был честный и добрый человек. Но посмотрите, чем он был как учитель бурсы. - Иванов! - говорит он. Иванов поднимается с заднего стола бурсацкой Камчатки, за которою Краснов следил постоянно и зорко, вследствие чего для желающих _почивать на лаврах_, то есть лентяев, он был нестерпимый учитель. Краснов донимал их не столько сеченьем, сколько систематическим преследованием; и вот это-то преследование, основанное на психологической тактике, сильно отзывалось иезуитством. Краснов в нотате видит, что у Иванова стоит сегодня ноль, но все-таки говорит: - Прочитай урок, Иванов. Но Иванов не отвечает ничего. Он думает про себя: "Ведь знает же Краснов, что у меня в нотате ноль... что же спрашивает? - только мучит!". - Ну, что же ты? Иванов молчит... Лучше бы ругали Иванова, тогда не было бы ему стыдно перед товарищами, потому что ругань начальства на вороту бурсака, ей же богу, не виснет; а теперь Иванов поставлен в комическое положение: над его замешательством потешаются свои же, и таким образом главная поддержка против начальства - товарищество - для него не существует в это время. - Ты здоров ли? - спрашивает ласково Павел Федорыч. Сбычившись и выглядывая исподлобья, Иванов говорит: - Здоров. - И ничего с тобой не случилось? - Ничего. - Ничего? - Ничего, - слышится ответ Иванова каким-то псалтырно-панихидным голосом. - Но ты точно расстроен чем-то? От Иванова ни гласа, ни послушания. - Да? Но Иванову точно рот зашили. - Что же ты молчишь?.. Ну, скажи же мне урок. Наконец Иванов собирается с силами. Краснея и пыхтя, он дико вскрикивает: - Я... я... не... зна-аю. - Чего не знаешь? - Я... урока. Павел Федорыч притворяется, что недослышал. - Что ты сказал? - Урока... не знаю! - повторяет Иванов с натугой. - Не слышу; скажи громче. - Не знаю! - приходится еще раз сказать Иванову. Товарищи хохочут. Иванов же думает про себя: "черти бы побрали его!.. привязался, леший!". Учитель между тем прикидывается изумленным, что _даже_ Иванов не приготовил уроков. - Ты не знаешь? Да этого быть не может! Новый хохот. Иванов рад провалиться сквозь землю. - Отчего же ты не знаешь? Опять начинается травля, до тех пор, пока Иванов не начинает лгать. - Голова болела. - Угорел, верно? - Угорел. - А ты, может быть, простудился? - Простудился. - И угорел и простудился?.. Экая, братец ты мой, жалость! Товарищи, видя, что Иванов сбился с толку, помирают со смеху. А мученик думает: "господи ты боже мой, когда же отпорют наконец" и решается покончить дело разом: - Не могу учиться. - Отчего же, друг мой? - Способностей нет. - Но ты пробовал учить вчера? - Пробовал. - О чем же ты учил? Вот тут доходит дело до самой мучительной минуты: хоть убей, не разжать рта, точно губы с пробоем, а на пробое замок. Иванов не обеспокоился не только что выучить урок, но даже узнать, что следовало учить. Павел Федорыч, боясь, что Иванову подскажут товарищи, встал со стула и подошел к нему с вопросом: - Что же ты не говоришь? Иванов замкнулся, и не отомкнуться ему, несчастному. Павел Федорыч кладет на него руку. Иванов переживает мучительную моральную пытку, да и другим камчатникам вчуже становится жутко. - Зачем ты смотришь в парту? Смотри прямо на меня. У Иванова нервная дрожь. Не поднять ему своей головы - тяжела она, точно пивной котел, который только был по плечам богатыря. Между тем Павел Федорыч берет Иванова за подбородок. - Не надо быть застенчивым, мой друг. Мера душевных страданий переполнена. Иванов только тяжело вздыхает. Наконец, после долгого выпытывания, с тем глубоким отчаянием, с которым бросаются из третьего этажа вниз головой, Иванов принужден сознаться, что он не знает, что задано. Но у него была теперь надежда, что после этого начнутся только распекания и порка, значит, скоро и делу конец, - напрасная надежда. - Зачем ты забрался на Камчатку? Посмотри, что здесь сидят за апостолы. Ну, хоть ты, Краснопевцев, скажи мне, что такое шхера? Краснопевцеву что-то подсказывают. - Шхера есть, - отвечает он бойко, - не что иное, как морская собака. Все хохочут. - Ну ты, Воздвиженский... поди к карте и покажи мне, сколько частей света. Воздвиженский подходит к висящей на классной доске ланд-карте, берет в руки кий и начинает путешествовать по европейской территории. - Ну, поезжай, мой друг. - Европа, - начинает друг. - Раз, - считает учитель. - Азия. - Два, - считает учитель. - Гишпания, - продолжает камчатник, заезжая кием в Белое море, прямо к моржам и белым медведям. Раздается общий хохот. Учитель считает. - Три. Но ученый муж остановился на Белом море, отыскивая здесь свою милую Гишпанию, и здесь зазимовал. - Ну, путешествуй дальше. Али уже все пересчитал страны света? - Все, - отвечал наш мудрый географ. - Именно все. Ступай, вались дерево на дерево, - заключил Павел Федорыч. Он нарочно вызывает самых ядреных лентяев, отличающихся крутым, безголовым невежеством. - Березин, скажи, на котором месте стоят десятки? - На десятом. - И отлично. А сколько тебе лет? - Двадцать с годом. - А сколько времени ты учишься? - Девятый год. - И видно, что ты не без успеха учился восемь лет. И вперед старайся так же. А вот послушайте, как переводит у нас Тетерин. Следовало перевести: "Диоген, увидя маленький город с огромными воротами, сказал: "Мужи мидяне, запирайте ворота, чтобы ваш город не ушел". Мужи по-гречески - андрес. Вот Тетерин и переводит: "Андрей, затворяй калитку - волк идет". Он же расписался в получении казенных сапогов следующим образом: "Петры Тетеры получили сапоги". Ну, послушай, Петры Тетеры, что такое море? - Вода. - Какова она на вкус? - Мокрая. - Про Петры же Тетеры рассказывали, что он слово "maximus" переводил слово "Максим"; когда же ему стали подсказывать что "maximus" означает "весьма большой", он махнул "весьма большой Максим". Ну, а ты, Потоцкий, проспрягай мне "богородица". - Я богородица, ты богородица, он богородица, мы богородицы, вы богородицы, они, оне богородицы. - Дельно. Проспрягай "дубина". - Я дубина... - Именно. Довольно. Федоров, поди к доске и напиши "охота". Тот пишет "охвота". - Напиши "глина". У того выходит "гнила". Таким образом Павел Федорыч потешался над камчатниками, заставляя их нести дичь. Иванов радовался в душе, что учительское внимание было отвлечено от него. Напрасная радость: то был новый маневр, пущенный в ход учителем. - Что, Иванов, хороши эти гуси? Иванов опять приходит в ажитацию. - Как бы ты назвал этих господ? Не назвал ли бы ты их дикарями? Платонов, что такое дикарь? - Дикий человек. - А умеешь ты говорить по-гречески? - Нет. - А я слышал, что да. Идет он с таким же, как сам, гусем. Один гусь говорит: "альфа, вита, гамма, дельта"; другой гусь говорит: "эпсилон, зита, ита, фита". Неправда, что ли? Тогда еще пирожник назвал вас язычниками. Вот вроде его один господин приезжает к отцу на каникулы. Отец его спрашивает: "Как сказать по-латыне: лошадь свалилась с моста?" - Молодец отвечает: "Лошадендус свалендус с мостендус". Иванов опять оживился надеждой, что его забыли. - И не стыдно тебе, Иванов, сидеть среди таких олухов? Я ведь знаю, что ты не станешь спрягать "дубину", не скажешь, что десятки стоят на десятом месте, не поедешь в Ледовитый океан с какой-то "Гишпанией", зачем же ты забрался к этим дикарям? - Простите, - шептал Иванов. - В чем тебя простить? - И Павел Федорыч опять добивается того, что Иванов сам себе делает приговор: - Ленился... - Дело ли будет, если я прощу тебя? Пускается в ход новый маневр. Известно, что для школьника мучительна не столько самая минута возмездия, сколько ожидание его. Это понимал Павел Федорыч и пускал в ход всю практическую психологию. - Простить тебя? А потом сам же будешь бранить за это, зачем дозволял тебе лениться; скажешь, не дурак же я был - учителя не хотели обратить на меня внимания. - Простите! - говорил Иванов. - Да ты знаешь ли, что с тобой может случиться, если, чего избави боже, тебя исключат? Знаешь ли, что предстоит всем этим камчатникам? Камчатка внимательно насторожила уши. - Теперь по Руси множество шляется заштатных дьячков, пономарей, церковных и консисторских служек, выгнанных послушников, исключенных воспитанников, - знаете ли, что хочет сделать с ними начальство? - оно хочет верстать их в солдаты. - Простите! - говорил Иванов, думая с тоскою: "боже мой, скоро ли же сечь-то начнут?.. проклятый Краснов!.. всю душу вытянул". - Я слышал за верное, что скоро набор, рекрутчина. Ожидайте беды... Мы имели случай в первом очерке заметить, что не раз проносилась грозная весть о верстании в солдаты всех безместных исключенных. Теперь прибавим, что такой проект начальство действительно не раз хотело осуществить, но в духовенстве всегда в этом случае подымался ропот; оно и понятно: многие сильные мира были или сами дети причетников, или имели причетниками своих детей и других родственников. Однако тем не менее грозная весть о солдатчине часто заставляла трепетать бурсаков. Павел Федорыч пользовался этим обстоятельством с полным успехом. - Как же тебя простить, - говорит он Иванову, - неужели тебе хочется под красную шапку? - Я буду учиться. - Как же ты давеча говорил, что не можешь учиться? Скверно на душе Иванова, потому что учитель доводит его до того, что он сам сознается: - Лгал. Травля продолжается далее. Приходилось после долгих выпытываний соглашаться - что и делалось замогильным тоном, - в том, что он должен быть наказан; потом, сколькими ударами розог. Когда ученик был доводим до истомы нравственной и едва не до полупомешательства, тогда только учитель отсылал его к печке, где и давал десять ударов розгами, причем внушалось, что ученик каждый раз при незнании урока будет получать это ординарное количество стежков по тому месту, откуда ноги растут. Решившись обратить лентяя на путь истины, Павел Федорыч всегда доводил свою работу до благоприятного результата, преследуя цель неутомимо и энергически. - Иванов! после класса приходи ко мне на квартиру. Пригласивши к себе на квартиру, Павел Федорыч заставляет Иванова учить урок в рекреационные часы, так что если и после этого захотел бы лениться, то ему пришлось бы всю училищную жизнь просидеть над книгой, не нашлось бы и в праздничные дни свободной минуты - вечно под носом проклятый учебник, и лентяи со скрежетом зубовным вгрызается в ненавистные отроки. Мало-помалу долбня всасывает его и поглощает всецело. Конец ли? Нет, все-таки не конец. Павел Федорыч сносится с другими учителями относительно неофита. Долбежин и Батька говорят неофиту: "А, голубчик, у других ты учишься, а у меня нет?.. Запорю, животное, убью!". Те учителя, в свою очередь, начинали _досекать_ лентяя, каждый _до своей науки_. Что тут станешь делать? Поневоле съешь всю бурсацкую науку, хотя в душе созреет и навек укоренится глубокая ненависть и беспощадное отвращение к той науке. Правда, ученик, досеченный до хорошего аттестата, будет благодарен, но все же не за бурсацкую науку, но за аттестат, дающий ему известные права. Милостивые государи, как вам нравится подобное варварство в педагогике, к которому, однако, прибегал даже Павел Федорыч, человек с сердцем положительно добрым? Что же это значит? Если бы Лобов, Долбежин, Батька и Краснов не употребляли противоестественных и страшных мер преподавания, то, уверяю вас, редкий бурсак стал бы учиться, потому что наука в бурсе трудна и нелепа. Лобов, Долбежин, Батька и Краснов поневоле прибегали к насилию нравственному и физическому. Значит, вся причина главным образом не в учителях и не в бурсаках, а в бурсацкой науке, чтоб ей сгинуть с белого света. Мало-мальски развитый семинарист всегда вспоминает о ней с ужасом.


    Камчатка _почивала на лаврах_ до сего дня спокойно и беспечно; но сегодня в ней ярые толки и шум. Павел Федорыч возбудил те толки и шум своими угрозами о солдатчине. Но не на всех камчатников грозная весть произвела одинаковое впечатление. Камчатники распадались на два типа по роду бурсацких наук. Науки были: _божественные_, которые ныне называются богословскими, и _внешние_, которые ныне называются светскими. Один камчатники отрицали только _внешние_ науки и с усердием занимались законом божиим, священною историею, церковным уставом и церковным пением. Эти специально готовились в дьячки и пономари. Представителями такого типа в особенности были двое - _Васенда_ и _Азинус_. Васенда был великовозрастный, так что кончить курс ему пришлось бы не юношей; а тридцатилетним мужем. Он махнул на все рукою и принялся за божественные науки. Это был человек честный, добрый, обладавший громадною физическою силою, но, как все силачи, спокойный и сосредоточенный; но главное - он был замечательный скопидом и хозяин. Так он и выглядит кремнем-причетником, у которого хозяйство никак не будет хуже по крайней мере дьяконского. Заглянем в его ученический сундук, когда Васенда выдвигает его из-под кровати. В углу небольшой деревянный образок Василия Великого, благословение матери, вдовы-дьячихи; на внутренней стенке крышки сундука набиты два ремня, и за них вложено несколько дестей писчей бумаги; по краям, около бумаги, художественная выставка произведений конфетного и леденечного искусства: генерал, у которого нос чуть не поперек лица; голая женщина, кормящая грудью голубка, а за нею амур, как будто бы страдающий водяной болезнью; потом лубочная гравюра, вырезанная из "Бовы" и изображающая то, как сей богатырь побивает метлою рать несметную; далее картинка из священной истории, на которой вы можете видеть изгнание наших прародителей из рая, и тому подобные изображения; эти изображения перемешаны с леденечными билетиками; тут же, между прочим, налеплена числительница, показывающая дни и месяцы на целый год. Внутри сундука в одном углу кадушка, в которой грибы со сметаной, а в другом мешок с толокном. На дне лежат книги, все божественные, ни одной внешней - их Васенда продал, как ненужные. В другой стороне сундука аккуратно уложено чистое белье и новенькая верхняя одежда. Кроме того, под образком находится маленький ящичек, в котором хранятся его деньги, письма, новейший песенник, нюхательный табак, пустая склянка, перочинный нож, гребенка, мыло и тому подобное. Вот вам сундук Васенды, окованный прочными железными полосами, с крепчайшим замком. У Васенды отличный дубленый тулуп и неизносимые осташи с голенищами по колено. Его скопидомство доходило даже до крайности; так, он целый год писал одним пером, едва касаясь бумаги и каждый раз бережно завертывая его в бумажку. Он уже и теперь так и выглядит степенным и практическим дьячком; и действительно, он умеет что угодно и купить и продать; походка у него важная, осташи блестят... Вот этот-то господин и был представителем лучшего типа бурсацкой Камчатки. В самом деле, из него вышел прекрасный зажиточный деревенский дьячок. Весть о солдатчине мало тревожила его: он верил в свою звезду. Азинус был ученик высокого роста, сутуловатый, с выдавшимися лопатками на спине, на длинных ногах; широкие скулы, бойкие серые глаза и постоянно вздернутый кверху нос, вечно нюхающий что-то в воздухе, придавали лицу его выражение той хитрости, которою отличаются мелкие плуты с узким лбом. Он ходил в тиковом халате, в дырявых сапогах и в ватной шапке я зимой и летом. Азинус был сын заштатного пономаря, горького пьяницы, жившего подаянием. Мать Азинуса, бедная старуха, забитая своим мужем, переслала своего сына в училище с одним дальним своим родственником, но при этом, по неопытности или старческой рассеянности, не озаботилась передачею ему документов, необходимых для поступления в бурсу. Родственник привез Азинуса, тогда еще осьмилетнего мальчика, на огромный двор училища и пустил его на волю божью отыскивать самому себе науку. Азинус долго ходил по двору, не зная, куда деться. К вечеру он проголодался и, увидя в восемь часов огромную массу воспитанников, примкнул к ним и очутился в столовой, где, долго не думая, принялся за щи и кашу. После ужина ученики отправились сначала на молитву, а потом по спальням, - он за ними; в спальне он нашел незанятую казенную кровать, где и уснул спокойно. Поутру он опять вместе с другими сходил на молитву, а потом попал в приходский класс; тут он водворился на задней парте. Так он прожил около трех месяцев, пока наконец учитель не обратил на него внимания. Стали наводить справки, Азинуса в списках не оказалось. Его покормили в последний раз обедом и велели убираться за ворота, на все четыре стороны. Вот так младенчество - лучшая пора нашей жизни! Он несколько дней питался милостынею, бог знает где ночуя, пока не наткнулся на другого нищего, своего отца, который отвел сынка к знакомому дьячку, окончательно определившему маленького Азинуса в бурсу, которая его окончательно изувечила. Он сначала оказывал успехи, но скоро плюнул на все и, выжив известный период сечения, засел в Камчатку навсегда. Здесь сложился его характер, в высшей степени безалаберный. Главным его занятием были чет и нечет, юла, три листика, мена ножами и тому подобные коммерческие игры бурсы. Он сделался настоящим цыганом училища, променивая и выменивая, продавая и покупая что угодно. Деньжонки и вещи, приобретаемые им, шли у него без толку. Все ученики, остающиеся на рождество или пасху в училище, умели чем-нибудь запастись для праздника; Азинус же часто проедал деньги накануне его, а потом шлялся по спальням, льстил, кланялся, прислуживался, ругался и лгал выпрашивая кусок булки, яйцо или клок масла у своих товарищей. При таком характере он совершенно изолгался. До сих пор передают его рассказы. Так, он однажды говорил, что в страшную метель зимою ехал куда-то, на него напали волки. Что было делать? "Я, говорит, со страху спрятался в рожь". Когда его спрашивали, каким образом зимою попался он в рожь, тогда Азинус ругался, рассыпал смази и, свертывая из пол халата хвост, описывал им в воздухе круги. Нередко он сообщал своим слушателям о том, как он видел сам привидения, домовых, мертвецов и чертей. Но он не только, что врал, но не прочь был и стянуть что-нибудь. Однажды он путешествовал на родину, верст за полтораста, с четырьмя копейками в кармане, спал в лесу, питался незрелыми ягодами, иногда заходил в харчевни, обедал в них и потом утекал, не заплативши денег за обед. Этот молодец когда прибыл на родину, то у него оставалась еще одна копейка в экономии. Азинус был во всех отношениях противоположность Васенде. Но и он не обратил внимания на весть о солдатчине, хотя это сделал единственно по безалаберности своего характера. Вообще Камчатка, отрицающая внешние науки и изучающая только божественные, не была сильно взволнована словами Павла Федорыча. К тому были основания. Начальство смотрело на божественную Камчатку довольно благосклонно: она что-нибудь да делала. Бывали проекты (и это знали камчатники) о преобразовании священных задних парт в специальный класс, так называемый _причетнический_. И потому ученики, подобные Васенде или Азинусу, были спокойны. Но иное совсем происходило в другой половине Камчатки. Здесь почивали на лаврах абсолютные нигилисты, отрицавшие и внешние и божественные науки. Там сидели некоторые убогие личности, которые и сами убедились и начальство убедили, что не имеют способностей и учиться не могут, хотя странно считать кого бы то ни было неспособным даже к самому ограниченному элементарному образованию. Так, был один ученик, сын финского священника, который просидел в приходском классе шесть лет и едва-едва научился читать, после чего его исключили. Его прозвище _АзбУчка Забалдырь ЕвангИлье Свитцы_ - за то, что он азбуку называл азбучкой, а псалтырь - забалдырью. Такие примеры не редкость в бурсе. Столько же времени и в том же классе сидел Чабря. Иные до второуездного класса доплетались только через четырнадцать лет - время, которого достаточно для того, чтобы приготовиться на степень доктора какой угодно науки, срок, который одним годом только меньше нынешней солдатской службы. Эх, бедняги, какую ж лямку вы тянули: солдатскую, а вас еще солдатчиной стращали!.. Нашли чем испугать!.. Но вы все же таки пеняли тогда на начальство, дрожали от страха за свою судьбу: вам, конечно, не хотелось такую же службу вынести вторично. Мы видели, что действительно неспособные ученики были сегодня сильно встревожены. Но во внешней Камчатке были и способные ученики, сердце которых тоже дрогнуло от слов Краснова, не столько от того, что их головы хотели накрыть красной шапкой - эти лентяи были народ беззаботный, мало думающий о будущем, - сколько от той беды, которую испытал сегодня их товарищ, Иванов. Изленившись, они не могли взяться за книжку, а с другой стороны, особенно умные из лентяев инстинктивно и, право, справедливо чувствовали отвращение к бурсацкой науке. Однако тем не менее нервная дрожь пробегала по их телу, когда они вспоминали Павла Федорыча. Они чувствовали, что вслед за Ивановым стоит их очередь, что зоркий глаз Краснова отыщет их в Камчатке и заставит их прочувствовать всю моральную пытку своей психолого-педагогической системы. Грустно, скучно сегодня в Камчатке; но, читатель, подождите немного, и вы увидите, _что_ сегодня же радостно взволновало не только Камчатку божественную, не только Камчатку внешнюю, но и весь класс бурсаков. Дайте только рассказать мне, какую штуку отмочил сегодня Аксютка в сообществе с Ipse, - иначе рассказ наш не будет вам понятен.


    Аксютка все еще щелкает зубами. Стемнело. Лампы, как мы уже имели случай заметить, не зажигались в классах до занятных часов. Аксютка пробрался в первоуездный класс, где в потемках обыскивал карманы и парты учеников. - Где бы _стилибонить_? - шептал он. Отправился он в приходские классы. Успех был тот же, и Аксютка со злости загнул какому-то несчастному трехэтажные салазки. - Все стрескали, подлецы! - проговорил он. С голодом Аксютки естественно росло непобедимое его желание похитить что-нибудь и съесть, а вместе с тем увеличивались его хитрость, изворотливость и предприимчивость. Он отыскал своего друга и верного пажа Ipse и отправился вместе с ним в тот угол двора, у ворот, где была пекарня. Они пришли к пекарне; Ipse спрятался в темном углу ее, а Аксютка что есть силы стал ломиться в двери. - Голубчик, Цепа, дай хлебца. Цепка был солдат добрый. Он голодных бурсаков часто наделял хлебом, а кого любил - так и ржаными лепешками. Но этот хлебопек не мог терпеть Аксютку: он был уверен, что Аксютка стянул у него новые голенища. Отметим здесь еще странное явление бурсы. Служители училища были чем-то вроде властей для учеников; у инспектора они имели значение гораздо большее, нежели всякий второклассный старшой. Свидетельство _сторожа_ (так ученики звали прислугу) или жалобы его всегда уважались начальством. Ученик против сторожа ничего предпринять не мог. Это объясняется тем, что вахтер, гардеробщик, повар, хлебник, привратник и секундатор из сторожей, очевидно, служили в видах начальства. Все они из урезанных продуктов, разумеется ученических, должны были во что бы то ни стало приготовить для начальства хлеб, мясо, крупу, холст, сукно и тому подобное. Естественно, что жалоба на каждого из них была как бы жалобою на самое начальство; например, сказать, что повар мало каши дает, значило сказать, что эконом крадет казенную крупу, что эконом делится с смотрителем, училищный смотритель с семинарским, этот с академическим и так далее: выйдет, что жалоба о каше есть жалоба против высшего начальства, чуть не заговор и бунт. Да, на бурсацком языке такие жалобы, действительно, и назывались бунтами и преследовались, как бунты. Служители сознавали свое положение и пользовались им. Они жили гораздо лучше тех, кому служили: одежду носили казенную, ели вволю и хорошо, могли высказывать свои неудовольствия и грозить оставлением службы, у них всегда бывали жирные щи со свежей говядиной, жирно промасленная каша, а хлеба не порциями, как бурсакам, но сколько угодно. Живя почти на всем готовом, они, кроме того, получали жалованья от восьми до двенадцати, а вахтер и семнадцать рублей ассигнациями, - они были богаче самых богатых бурсаков. Многие из них имели случай красть казенное. Повар получал от некоторых учеников еженедельную плату за то, что кормил их утром и вечером кашею. Захаренко, секундатор, открыто брал взятки; каждый праздник он обходил классы и объявлял: "Что же, господа, Алексею Григорьичу (так величали Захаренко) на табачок?". К нему сыпались на подставленную ладонь гроши и пятаки. За неделю, когда сбор был скуден, ученики замечали, что он сек их с большею исправностию и аппетитом. Кроме того, Захаренко продавал ученикам нюхательный табак, сам-тре. Словом, служители составляли низшее начальство. Если к этому прибавить, что некоторые из них наушничали инспектору, то понятно будет их влияние на учеников. Поэтому ничего нет удивительного, когда Захаренко под пьяную руку проводил пальцем по голове ученика, как по бубну, приговаривая: "Эй, прокислая кутья, ваше дело гадить, наше убирать". Или что удивительного, если Еловый бил бурсака метлой по затылку, Трехполенный давал трепку и тому подобное? В большинстве случаев такие обиды терпеливо сносились учениками. Но Аксютка, как отпетая личность, не обращал внимания на служительские власти. Он продолжал ломиться к Цепке в хлебную. - Кто тут? - послышался голос Цепки. - Это я, Цепа. - Я тебе дам такого хлебца, что не съешь... прочь пошел!.. - Цепа, ей-богу, есть хочется!.. - Ну, пошел, пошел!.. не проедайся!.. Аксютка переменил тон. Он стал ругаться: - Цепка, черт, дай же хлеба! Жалко, что ли, тебе куска какого-нибудь? Собака ты этакая, чтоб подавиться тебе сапогом, который ты шьешь! - Ах ты, бесов сын! - проворчал Цепка. Цепка воткнул шило в деревянный обрубок, служивший ему столом, и, стиснув зубы, схватил метлу и стремительно бросился к двери. Он приударил за Аксюткой. Аксютка бегал очень хорошо; он мастер был играть в пятнашки и на небольшом пространстве умел _увертываться_, делая неожиданные повороты то в ту, то в другую сторону. Двор был велик, но Аксютка побежал к воротам. Цепка крикнул привратнику, стоявшему там: - Держи его! Привратник схватил тоже метлу и бросился на Аксютку. Аксютка переменил рейс. К его несчастию, был шестой час вечера, час, в который служители мели спальные комнаты. Они теперь выходили с разных концов двора. - Держи его! Аксютку все знали. Служители ополчились на него со швабрами. Аксютке приходилось плохо. Его травили с четырех концов - он и озирался хищным волком. "Намнут, черти, шею!" - думал он. Но вот ноздри его поднялись и опустились. Он быстро бросился к Цепке. Цепка, не подозревая ничего в этом новом маневре, бежал к нему с распростертыми руками. Другие служители, видя, что Аксютка почти в руках Цепки, опустив швабры, кричали: - Хватай его! Но Аксютка, налетев на Цепку, неожиданно упал ему под ноги. Разлетевшийся Цепка полетел кубарем вверх ногами. Аксютка направил свой бег к классу, который уже был освещен, потому что начались занятия. Цепка, человек бедовый, в сердцах, стал клясться и божиться, что убьет Аксютку. Он поднялся с земли, схватил метлу и отправился к классу, куда скрылся Аксютка. - Теперь поймает... попался! - говорили служители и разошлись в разные стороны. Цепка ворвался в класс со страшными ругательствами и помахивая метлою. Аксютка, увидев его, вскочил на первую парту, с первой на вторую и полетел над головами товарищей. Цепка последовал его примеру, и огромный солдат носился с метлою в храме бурсацкой науки... Картина была великолепная... Ученикам стало весело, - такие спектакли приходилось видеть нечасто. Из-под ног разъяренных врагов летели на пол дождем книги, грифельные доски, чернильницы и линейки. - Го-го-го! - начали бурсаки. - Ату его! - подхватили другие. Третьи свистнули. Кто-то книгой пустил в Цепку. Цепка не обращал внимания на крик, атуканье и рев бурсаков. Он распалился страшно. Двадцать две парты, как клавиши, играли под здоровенными его ступнями. Но вот Аксютка, соскочив на пол, скрылся под партой; Цепка хотел последовать его примеру, но какой-то бурсак дернул его за ногу, и он растянулся среди класса плашмя. Невозможно привести здесь той свирепой брани, которою он осыпал весь класс. Аксютка, выглядывая из-под парты, говорил ему: - Цепка, встань, да на другой бок. Цепка бросился к нему; но Аксютка уже из-под другой парты: - Право, Цепка, дай, - голенища подарю. Цепка понял, что под партами ему не угоняться за врагом. Он, обозвав бурсаков прокислой кутьей и жеребячьей породой, направился к двери. Его проводили криком, свистом, атуканьем и крепкими остротами. Покажется странным, каким образом подобный гвалт и рев мог не доходить до начальства. К тому способствовало самое устройство училища. Все здание разделялось на два корпуса - старый и новый. В _старом_ года за три до описываемого нами периода помещалась семинария, а в _новом_ училище. Семинария потом была переведена в новое здание, училище же осталось в прежнем. В училище из начальства жили только смотритель и инспектор, другие учителя помещались в старом корпусе (*2). Таким образом, училище, по необходимости, управлялось властями, выбранными из учеников же. Кроме того, квартира смотрителя и инспектора была на противоположном конце двора, далеко от классов, так что никакой гвалт и рев не доходили до начальства. Служители составляли, как мы уже имели случай сказать, нечто вроде начальства и, значит, были ненавидимы товариществом, вследствие чего скандалы вроде описанного не доходили до инспектора и смотрителя. Мало-помалу все успокоилось в классе. Аксютка пробрался в Камчатку. Скоро явился и Сатана (он же и Ipse)... - Ну, что, Сатана? - Оплетохом! - Лихо!.. Ну-ка, давай сюда! Ipse вынул целый хлеб... - Да ты молодец!.. я тебя за это жалую смазью... Сатана принял смазь и проговорил: - Аз есмь Ipse! Аксютка уписывал хлеб с волчьим аппетитом. Но после завтрака он все-таки не успокоился духом. "Черт их побери, - думал Аксютка, - этак когда-нибудь и с голоду умрешь. Уж не закатить ли завтра нуль в нотате? Э, нет, подожду - еще потешусь над Лобовым. А дело все-таки гадко. Но ладно, "_бог напитал, никто не видал; а кто и видел, так не обидел_", - заключил Аксютка бурсацким присловьем. - "Утро вечера мудренее..." - Эх, Аксен Иваныч, - сказал ему Ipse, как бы отвечая его мыслям, - воззри на птицы небесные: они не сеют, не жнут, не собирают в житницы, но отец небесный питает их. - Аминь! - сказал Аксютка и решился продолжать свои проделки с Лобовым.


    Еще не утих гомерический хохот бурсы, как вошел в класс лакей инспектора и спросил: - Где дежурный старшой? - Здесь, - отвечал старшой. - _Тебя_ инспектор зовет. Лакей ушел. Сразу по всем головам прошла одна и та же мысль: верно, Цепка нажаловался инспектору на Аксютку, у которого уже дрожали от предчувствия беды поджилки, но и, кроме его, многие струхнули, потому что многие принимали участие в скандале. Старшой застегнулся на все пуговицы и отправился к инспектору не без внутреннего трепета, потому что в его дежурство случилась эта милая шутка веселых бурсачков. На класс напало уныние. Минуты еле тянулись в ожидании дежурного. Наконец он явился. Его встретило мертвое молчание. Дежурный окинул взором класс. Все ждали. - Женихи! - крикнул он. У всех отлегло от сердца. - Женихи? - отвечали ему. Класс наполнился радостным ропотом. Туман с физиономий исчез, по ним пробежала светлая полоса. Все приподняли головы. У всех была одна мысль: "среди нас есть женихи, значит, мы не мальчики, а народ самостоятельный". Но что сделалось с Камчаткой? Там воодушевленный говор, потому что настал час торжества, час величия Камчатки. Взоры всех были обращены в эту счастливую страну.

    Полно азбуке учиться, Букварем башку ломать! Не пора ли нам жениться, В печку книги побросать?

    Шум усиливался. - Тише! - крикнул цензор. В классе несколько стихло. - Кто женихи? Вышли Васенда, Азинус, Ерра-Кокста, Рябчик. - И я жених. - С этими словами присоединился к ним Аксютка. Класс захохотал. Ipse от восторга вертел хвостом халата. - Никого больше? Больше никого не оказалось. - Женихи к инспектору!.. живо! Все пятеро отправились к инспектору. Класс, глядя на Аксютку, который с уморительными гримасами подпрыгивал и бил себя по бедрам, весело смеялся. Когда женихи скрылись за дверями, класс наполнился сильным говором, точно на рыночной площади торг во всем разгаре. Но это не был тот бесшабашный гвалт, когда бурсаки тянули _холодно_ или дули _разноголосицу_: он скорее походил на тот шум, который наполнял класс во время получения билетов на каникулы. В Камчатке же шло положительное ликование - она высылала от себя женихов, героев дня. Событие во всех головах поднимало мечты: "когда-нибудь и мы освободимся от бурсы". От двенадцатилетнего мальчика до двадцатидвухгодовалого парня, от последнего лентяя до первого ученика - все думали одну радостную думу. Все училище было охвачено трепетом. Бог весть каким образом магическое слово "женихи" быстрее ласточки облетело по всем классам, сладостно волнуя бурсацкие души. Урок нейдет на ум, книги в партах, ученики сбились в кучки, и цензор снисходителен на этот раз - не разгоняет их. Все сразу почему-то вспомнили свою родину, дом, отца с матерью, братьев с сестрами. Самые молодые бурсачки, и те рассуждают о невестах, о женитьбе, о поповских и дьяческих местах и доходах, о славленьи и т.п. Многие толкуют о дне исключения их: кто собирается в дьячки, кто в послушники, кто в чиновники, а кто так и в военную службу. Женихи вернулись от инспектора. - Ну что? - спрашивали их с любопытством. - Везет ли, Аксен Иваныч? - говорил Ipse. - Вот тебе - читай. Ipse взял из рук Аксютки осьмушку исписанной бумаги и начал по ней читать громко:

    БИЛЕТ Ученик Аксен Иванов уволен в город для свидания со своею невестою Ириною Вознесенскою, 18... года 23 октября, с 4 часов пополудни до 9 часов вечера.

    Далее следовала подпись инспектора. - Браво, Аксютка! - кричали товарищи. У Васенды и Азинуса были такие же билеты. Но остальные два претендента пробирались на священные парты Камчатки с унылым и понуренным видом. - Вы что? - Их сначала будут румянить и уж потом на смотрины. Раздался смех. Униженные и оскорбленные, усевшись на место, положили с отчаянием свои победные головы на руки. - Этому, - пояснял Аксютка, указывая на великовозрастного бурсака, - инспектор сказал: "Я тебя замечал в нетрезвом виде - какой же из тебя выйдет муж?.. Нет, вместо свадьбы устрою тебе баню". - Поздравьте, господа, - дополнил Аксютка, - молодых с законным браком. Хохот. - А этому, - говорил Аксютка, указывая на другого отверженного жениха, - оказалось всего четырнадцать лет. - Вот так жених! - Смазь ему, ребята! - Салазки жениху! Несчастного окончательно унизили и оскорбили широчайшей смазью и беспощадными салазками. В другое время он протестовал бы, но теперь стыдно было, что он, четырнадцатилетний мальчик, задумал _брачиться_ с тридцатидвухлетней древностью. Кроме того, его мучил страх грядущих румян. С горя, стыда и страха он заплакал. К нему подошел Тавля, приподнял его голову, ущемил двумя перстами нос жениха и потянул через парту. - У-у-у - затянул он. Класс захохотал. - Молокосос! Тавля после того еще надрал ему уши. Бедняга рыдал, но от стыда не решился просить пощады. С той поры его прозвали "мозглым женихом". Он в тот же вечер ударился в беги. Когда будем говорить о бегунах бурсы, расскажем и о его похождениях. Около женихов были шум и толкотня. Расспрашивали о приходе, о невесте, о доходах, давали советы и снаряжали на завтрашний день к невесте. Общая внимательность и предупредительность показывали то напряженное состояние духа учеников, в котором они находились. Это выразилось тем, что товарищи охотно предлагали женихам кто новенький сюртучок, кто брюки, кто жилет, даже сапоги и белье. Азинус на другой день сбросил с себя тиковый халат и дырявые сапоги, у которых вместо подметок были привязаны дощечки деревянные, и явился франтом хоть куда. Все это напоминает нам тех беглых арестантов, которых г.Достоевский изобразил в "Мертвом доме". Как там товарищи радовались за освободившихся от каторги, так и здесь радовались за освободившихся от бурсы. Вечер закончился блистательным скандалом. Тавля женился на Катьке. Достали свеч, купили пряников и леденцов, выбрали поезжан и поехали за Катькой в Камчатку. Здесь невеста, недурной мальчик лет четырнадцати, сидела одетая во что-то вроде импровизированного капота; голова была повязана платком по-бабьи, щеки ее были нарумянены линючей красной бумажкой от леденца. Поезжане, наряженные мужчинами и бабами, вместе с Тавлей отправились к невесте, а от ней к печке, которую Тавля заставил принять на себя роль церкви. Явились попы, дьяконы и дьяки, зажгли свечи, началось венчанье с пением "Исаие, ликуй!". Гороблагодатский _отломал апостол_, закричав во всю глотку на конце: "А жена да боится своего мужа". Тавля поцеловал у печки богом данную ему сожительницу. После того поезд направился опять в Камчатку, где и начался великий пир и столованье. Здесь гостям подавались леденцы, пряники, толокно, моченый горох, и даже часть украденного Аксюткою хлеба шла в угощение поезжан и молодых. Поднялись пляски и пенье. В конец занятных часов появилась и святая мать, сивуха. На другой день через фискалов все известно было инспектору, и последовало румяненье тех мест, откуда у бурсаков растут ноги.


    На другой день у Васенды, Азинуса и Аксютки были действительные смотрины. Васенда, как человек положительный и практический, нашел невыгодным закрепленное место, приданое и обязательства, а невесту чересчур заматоревшею во днех своих, на вид рябою, длинною и черствою. Он решился остаться в Камчатке до лучшей суженой. Азинус, по безалаберности своего характера, а отчасти потому, что ему надоела и опротивела бурса, махнув на все рукою, решился вступить в законный брак с дамою, которая была старше его по крайней мере десятью годами. Впоследствии из него вышел мерзейший муж, а из его супруги того же достоинства баба. Аксютка вовсе и не думал жениться. Он отправился на смотрины единственно из желанья потешиться, поесть у невесты, стянуть что-нибудь и погулять вне училища, на свободе. Он украл у "нареченной" шелковый платок и три медных гривны. Один из женихов, как мы уже видели, удрал из училища и теперь состоял в бегах. Пятый жених на другой день получил от инспектора румяны, то есть блистательную порку.



    БЕГУНЫ И СПАСЕННЫЕ БУРСЫ. ОЧЕРК ЧЕТВЕРТЫЙ

    Главное действующее лицо настоящего очерка Карась. Что это за рыба? Карась был довольно самолюбивая рыба. Два его брата, уже бурсаки, смотрели на него как на _маленького_, не допускали его не только в сериозные, по их понятию, предприятия, но даже и в простые игры, и именно на том основании, что он _не ел еще семинарской каши_, а между тем он слышал иногда от них рассказы о разного рода играх бурсаков, о бурсацких богатырях, их похождениях, проделках с начальством - рассказы, которые казались ему очень привлекательны: все это породило в нем страстное желание как можно скорее, всецело, по самые уши окунуться в болото бурсацкой жизни. Настал давно ожидаемый им день. Сняли с Карася детскую рубашонку и вместо ее надели сюртучок - с той минуты он почувствовал себя годом старше; он имел уже _свою_ кровать, _свой_ сундук, _свои_ книжки - это еще прибавило ему росту; дали ему на булки двадцать копеек, капитал, редко бывавший в его руках, - тогда карасиная гордость сделалась непомерна. Пришел час расставания с родным домом: помолились богу, благословили Карася, у матери слезы на глазах, отец сериозен, сестренки задумались, - лишь Карась радуется и скачет, как сумасшедший, он блаженствует от той мысли, что еще несколько минут - и он будет бурсак, бурсак с головы до ног, вдоль и поперек. Карася отвели в бурсу. Здесь он простился с отцом очень невнимательно. Ему хотелось поскорее присоединиться к ученикам, которые играли на большом дворе бурсы в _лапту, касло, отскок, свайку, рай и ад, казаки-разбойники, краденую палочку_ и т.п. Долго не думая, он по уходе отца отправился на двор, где и присоединился к кучке бурсачков, игравших в _рай и ад_, то есть скакавших на одной ноге среди начерченной на земле фигуры, причем носком сапога они выбивали из разных ее отделений камешек... "Это очень весело", - подумал Карась. Но в то же время он услышал насмешливый голос: - _Новичок_! - _Городской_! - прибавил кто-то. - _Маменькин сынок_! "О ком это?" - думал Карась. Его щипнули. "Обо мне", - решил он. Сердце его замерло от предчувствия чего-то нехорошего... - Смазь новичку! "О ком это?" - думал Карась. На него налетел довольно взрослый бурсак и схватил его лицо в свою грязную пясть. Карась вовсе не ожидал такого приветствия. Он озлился, но не ему, поступившему в училище на десятом году, было бороться с здоровыми бурсаками. Однако Карась не обратил внимания на свое слабосилие. Он размахнулся ногою и ударил ею своего обидчика в живот. Бурсак застонал и хотел дать трепку Карасю, но Карась ударился в беги. - Ай да новичок! - слышал он сзади себя одобрение. "Вона - еще хвалят!" - думал утекающий Карась. В пять часов вечера братья отвели Карася во второй приходский класс, где он и водворился на задней парте и скоро познакомился со своим соседом, которого звали _Жирбасом_. - Ты будешь учить урок? - спросил Жирбас. - Буду. - Зачем? - А учитель спросит? - Быть может, и не спросит. - Так разве не учить? - Не стоит. - И не буду же учить. Так Карась начал свое духовное образование. Однако же чем развлечься? - впереди предстояли еще три учебных часа. - Что ж мы будем делать? - спросил Карась. - Давай играть в _трубочисты_. - Ладно. Но лишь только Жирбас стал загадывать, пряча грифель, подходит к Карасю какая-то каналья и, показывая ему небольшую склянку, говорит: - Хочешь, _посажу тебя в эту бутылочку_? - В эту?.. Каким образом?.. - Да уж будешь сидеть... хочешь? - Шутишь, брат!.. Ну-ка, сади! - Вот тебе шапка - трись ею... - И буду сидеть в бутылочке? - Будешь. Карась берет поданную ему шапку и начинает очень усердно тереться тою шапкой. - Входишь в бутылочку, лезешь, - говорили окружающие Карася товарищи, а сами хохотали. - Чего вам смешно? - спрашивал глупый Карась. - Довольно! - говорят ему. - Сел в бутылочку. - Как так? - спрашивает Карась, отнимая от лица шапку. Раздался дружный веселый смех... - Где же я в бутылочке? - Данте ему зеркальце. Подали зеркало. Заглянув в него, Карась не узнал своей рожицы: вся она была черна, как у трубочиста. Только тут Карась смекнул, что шапка, которою он терся, была вымазана сажею и ее трудно было приметить на черном сукне. Карасю было досадно и стыдно. Сам выпачкался, - говорили ему. - Не на кого и жаловаться... - Фискалить? да мы его _вздуем_! - Не буду я фискалить, - ответил Карась, - а вы все-таки подлецы! Карасю пришлось выносить насмешки своих товарищей. Вымыв рожицу из ведра, стоявшего в углу класса, Карась бросился к Жирбасу, надеясь на его сочувствие... - Черти этакие! - сказал он... Но Жирбас, услышав такие слова, отвечал на них оскорбительным для карасиного уха смехом. - Жирная скотина! - проворчал Карась... Это было началом его раздора с Жирбасом. Этот раздор с каждой минутой развивался сильнее и сильнее при тех случаях, когда Карасю приходилось, как новичку, терпеть разного рода шутки и проделки со стороны своих товарищей. К Карасю подошел цензор и спросил его: - _Видал ли ты Москву_? - Никогда не видал. - Так я тебе покажу ее. С этими словами цензор схватил карасиную голову в свои руки, ущемил ее между ладонями и приподнял новичка в воздухе... - Ай, пусти! - запищал Карась. Цензор, потешившись над рыбою, опустил ее на парту. Жирбас опять смеялся. Его рожа для Карася становилась противна. - Жирная харя! - сказал он вслух. Это нисколько не обидело Жирбаса. Он только пуще захохотал. Карась нашел, что благоразумнее будет, если он и на этот раз смирится, - иначе его досада только усилит насмешки соседей. Но вот спустя немного времени подходит к Карасю какой-то верзила. Строгим, начальницким тоном он отдает ему приказ: - Ступай на первую парту. Видишь, там сидит большой ученик. Ты спроси у него _волосянки_. Карась повинуется. - Дай _волосянки_, - говорит он, подходя к указанному ученику. - Изволь, сколько хочешь, - отвечает тот и, вцепившись в волоса несчастного Карася, начинает трепать ею очень чувствительно... Карась пищит, на глазах его слезы. Вернувшись на свое место, он слышит новый смех Жирбаса. Рожа этого соседа делается для него ненавистна. - Вот тебе! - говорит озлившаяся рыба и дает толчок по боку соседа. Но и это не действует на Жирбаса. - _Чкни_ еще, - говорит он, подставляя другой бок, а сам заливается обидным смехом. - Свинья, - приветствует его Карась и отворачивается в сторону с твердым намерением не говорить ни слова с соседом. Карась сидит, насупившись. _Смазь, бутылочка, Москба, волосянка_ показались ему очень солоны... Он опасается, чтобы еще не провели его на чем-нибудь. К нему подходит один второкурсник. Карась смотрит на него подозрительно... - Что, бедняга, тебя обижают? - говорит второкурсник ласково... Карась отвечает на этот вопрос сердитым взглядом. - Они новичков всегда обижают, - продолжал второкурсник. - Ты мне скажи, если кто тебя тронет. Карась пойман был на ласковое слово... - Чего они лезут ко мне, - проговорил он жалобно, - ведь я их не трогаю?.. - Теперь ничего не бойся: я заступлюсь... - Заступись, брат... Второкурсник сел подле него и стал расспрашивать, откуда он, где его отец, есть ли у него мать, братья и сестры. Карась доверчиво раскрыл перед новым знакомцем свою душу: его приветливость была очень кстати и вовремя для огорченного Карася... - Хочешь булки? - сказал он, развязывая узелок... Второкурсник не отказался и стал еще ласковее. - Давай, я тебе штуку покажу, - говорит он... - Напиши: "_Я иду с мечем судия_". Карась написал. - Читай теперь сзаду наперед, от правой руки к левой. И от правой руки к левой выходит: "_Я иду с мечем судия_". Это очень понравилось Карасю. - Подожди, я тебе еще покажу штуку, - говорит второкурсник. Он отлучился куда-то ненадолго и, вернувшись, опять садится подле Карася... - Напиши, - говорит: - "_Лей воду, лей; ей-богу, не скажу я никому_". Карась, в надежде, что еще увидит что-нибудь вроде "судии с мечем", взял карандаш и написал, что требовалось. Но едва успел он кончить последнее слово, как второкурсник окатил его водою из ковша, который он держал за спиною. Мокрый Карась понять не мог, что это значит. - Это еще что? - спросил он. - Сам, - отвечал второкурсник, - дал расписку, что никому не скажешь... - Ах ты, подлец, подлец... Но подлец лишь только смеялся. Отвратительный Жирбас вторил ему. Карась был унижен и оскорблен. Он не вынес смеха Жирбаса и, увлекшись злобой, довольно сильно ударил его по шее... Но, казалось, Жирбас был неуязвим. Он после удара, схватившись за живот, раскатился пущим смехом... Карась стиснул зубы и, закрыв лицо руками, собирался плакать. В то время проходил мимо его _Силыч_, парень лет осьмнадцати, товарищ ему, десятилетнему мальчугану. Силыч остановился около Карася, положил на его плечо руку, а другою ни с того ни с сего сильно ударил в его спину. Дух замер в Карасе, потому что удар пришелся против сердца. Он со стоном еле поднял свою голову. - За что? - проговорил он... - _Так себе_, - ответил Силыч... И действительно, Силыч, человек, как увидим далее, добрый, сам не знал, зачем сделал подобную гадость. Он ударил не по злости, не для потехи, не потому, что рука затеклась кровью и просила моциону, а именно _так себе_, бессознательно, как-то само ударилось, нечаянно... Он спокойно пошел далее, а Карась наконец не вынес и зарыдал... Жирбаса при этом прорвало неудержимым смехом... - Что, голубчик, верно, не едал еще таких штук... В Карасе вспыхнула вся злость, накопившаяся в продолжение занятных часов... - Подожди же, жирная тварь, - проговорил он, и с этими словами он, схватив в одну руку линейку, а в другую довольно толстую книгу, принялся отработывать Жирбаса - линейкой по бокам, а книгою по голове. Жирбас был старше Карася и сильнее, но оказался трусом. Он и не думал, в свою очередь, сделать нападение. - Ай да новичок! - одобряли Карася. - Молодчина! - Ты корешком-то его! Карась послушался доброго совета, повернул книгу корнем вниз и влепил ее в темя ненавистного Жирбаса. - Браво! - Хлестко! - Свистни еще его! Карась послушался и этого совета... Наконец Жирбас вырвался из его рук и, закричав: "я смотрителю пожалуюсь", скрылся за дверями. Расположение товарищей к Карасю переменилось по уходе Жирбаса. - Попался, голубчик! - говорили ему. - Так что же? - А то, что накормят _березовой кашей_! Карась струсил, но, не желая обнаружить этого, проговорил храбро: - Пусть кормят! - а сам думал: "неужели меня в первый же день отпорют? только это не хватало!". Через несколько минут Карася позвали к смотрителю, и, действительно, _в первый же день_ крещения в бурсацкую веру он получил помазание в количестве пяти ударов розгами, причем ему было внушено: "только на первый раз к тебе снисходительны; вперед будем драть больнее!". Соображая, в каком размере должна усилиться порка в будущее время, он в горьком раздумье возвращался в класс... - Ну что? - спрашивали его товарищи... Карась, опять не желая показаться трусом, отвечал: - Отодрали - вот и все. - И тебе нипочем? - Дери сколько хочешь - мне все одно! - Э, да ты молодец! - похвалили его товарищи. Карасиное самолюбие ощутило приятное щекотание, и он продолжал врать: - Меня хоть пополам раздери, не струшу! - Полно, так ли? - Ей-богу, мне нипочем. - Ах ты, поросенок, - осадил его один из второкурсников, - а дирали ль тебя _на воздусях_? - На воздусях? - спросил с недоумением Карась... - Да, ты вот откушай этой похлебки, тогда и говори, что дерут - _ведь не репу сеют_. Карась, сделавшись на несколько минут предметом общего внимания, думал: "значит, и мы не из последних?", но эту думу рефлектировала другая: "что это такое _на воздусях? что-нибудь слишком жестокое, если меня пугают такой деркой?". Но сила последнего вопроса скоро была ослаблена тем, что он за несколько минут до ужина подслушал мнение нескольких второкурсников о своей личности. Они говорили: "Из новичка, кажется, выйдет добрый парень. Фискалить он не любит, порки мало боится, Жирбасу отлично съездил по голове. Из него выйдет порядочный бурсак, только следует пошлифовать его хорошенько. Мы и пошлифуем его!". Такие речи настроили Карася на доброе расположение духа. Он соображал так: "Все эти смази, волосянки, треухи и бутылочки есть не что иное, как шлифованье. Это меня испытывают они. Значит, надо держать ухо востро!". Он решился показать себя молодцом и уже взыгрался духом, намереваясь заявить среди новых товарищей свой характер, вполне достойный бурсака. "Что такое на воздусях? и какое еще предстоит мне шлифованье?" - когда эти мысли приходили ему в голову, он старался прогонять их тем, что "из него, вероятно, выйдет добрый парень". "Посмотрим, что будет!" - говорил он себе. Сходил он в училищную столовую, "щей негодных похлебал", поел каши и после молитвы пришел в спальную... - Ты что? - спросил его брат, по прозванью _Носатый_. - Меня отодрали, - отвечал хвастливо Карась. - Уже? - Эге! Брат, выслушав подробности дела, одобрил поведение Карася... Но Карась, сообщая брату о том, за что его высекли, не сказал ему о своих слезах, которые были вызваны у него сажанием в бутылочку, смазями, окачиванием воды и затрещинами; в нем начинал развиваться ложный бурсацкий стыд, который запрещает краснеть от лозы.


    Карась, главное действующее лицо этого очерка, будет описан нами с особенными подробностями, потому что он во многих характерных событиях училища и семинарии принимал деятельное участие и притом прожил в бурсе четырнадцать лет - период, который мы хотим проследить в своих статейках о елейном воспитании. При этом заметим, что мы _лично_ и _очень коротко_ знакомы с господином, носящим прозвище Карася, и эту правдивую историю пишем с его слов.


    Мы сказали, что Карась уже взыгрался духом от той мысли, что он покажет своим новым товарищам свой характер, вполне достойный бурсака, и что потом все пойдет ладно. "Обживемся", - думал он. Но он и не предполагал, что главное горе было впереди. Он не носил имени Карася при поступлении в училище. Это прозвище он получил несколько дней спустя, и оно-то было причиною тех его несчастий, о которых поведем рассказ. Дело было так. Не прошло и четырех дней, а Карась начал уже задумываться о доме, скучать и потихоньку от товарищей плакать Желание его обурсачиться пропало. Все в училище ему казалось гадко и противно. С каждой минутой открывались пред ним гадости, описанные в наших очерках, и он скоро постиг весь контраст между домашним и училищным бытом. Семейная жизнь теперь казалась ему полным блажеством, выше которого нет на свете, бурсацкая - царством бесконечных мучений. Он усиленно всматривался в черную бездну, которая легла между той и другой жизнью... Домой хотелось, домой! Теперь самыми счастливыми для него минутами были те, когда он виделся с своими братьями; но он ошибся и в братьях, когда думал, что, поступив в бурсу, он сделается равен им; Карась принадлежал к _приходчине_, на которую старшие классы смотрели свысока и с пренебрежением. С товарищами он не успел сойтись. Тоска грызла карасиное сердце, и ему приходило не раз в голову: "не дать ли тягу из училища? - но куда бежать?". В это время Карась и придумал дело, которое показалось ему очень хорошим. Карась еще дома знал, что в училище так называемым _певчим_ не житье, а масленица. В епархиальном главном городе той бурсы, в которую поступил он, было несколько духовных певческих хоров: ученический, семинарский, академический, архиерейский и, кроме того, два хора при городских церквах. Дисканты и альты (иногда басы и тенора) в эти хоры набирались из учеников. Родители всегда восставали против того, что их детей верстали в певчие. Хоры положительно портили детей (*3). Мальчики теряли учебное время на спевках, _заказных_ обеднях, свадьбах и т.п. В прошлом очерке мы приводили факты бурсацкого невежества, но самое глухоголовое невежество царило в певческих хорах. Дельные бурсаки рассказывают, что за _четырнадцать_ лет они помнят только _одного_ умного человека, бывшего в маленьких певчих, да и тому не удалась жизнь: поступив по окончании семинарского курса псаломщиком в один из университетских заграничных городов, с намерением получить полное образование, он кончил тем, что застрелился. Хоры, делая мальчиков дураками, в то же время развращают их. Присутствуя очень часто на поминках, на которых, как известно, наш православный люд не ест, а лопает, не пьет, а трескает, дети не только видят пьяных, но привыкают и сами пить водку. Равным образом, они нередко бывают при кутежах больших певчих, слышат цинические рассказы о полуведерных, любовных похождениях, картежной игре, о драках и разного рода скандалах. Кроме того, маленькие певчие получают деньжонки, особенно так называемые _исполатчики_, - деньжонки идут у них не путем. Чтобы сразу охарактеризовать растлевающую силу хорового быта, представляем читателю следующий факт. В одно время какая-то старая дева, на закате дней своих начавшая похотствовать, приучила к себе маленьких певчих возрастом _от пятнадцати до осьми_ лет, шесть человек, и со всеми ими вступила в гражданский брак. Иногда же маленькие певчие употреблялись для того дела, для которого Нерон употреблял Спора. Понятно, что очень легко погибнуть мальчику в певческом хоре. Карась не знал ничего этого. Он решился поступить в хор. Впрочем, он поступал в учебный хор, в котором хотя тоже баловались дети, но все же не развращались. Поступив в семинарский хор, Карась мог отлучаться из училища два раза в неделю на спевки, при чем хоть сколько-нибудь удавалось подышать чистым воздухом; кроме того, в семинарии певчих поили иногда чаем и давали деньги; наконец, певчие состояли под особым покровительством семинарского начальства. Смекнув все это, Карась в то же время, когда ему противна стала бурса, поступил в хор; но не смекнул Карась того, что он, несмотря на свой сильный альт, не имел никакого певческого таланта. Это ему дорого обошлось. Лучше бы и в самом деле быть ему безгласной рыбой, а не певчим. За постоянную фальшу в пении начали драть ему уши, потчевать пинками, щипками и ударами камертона в голову. Тогда Карась пустился на хитрости. Его сотрудники поют, а он только рот разевает. "Не заметят, - думает, - скажут, что и я пою". Но регента трудно было провести такими штуками. - Ты, галчон, что только рот разеваешь? - сказал он Карасю. - Я пою. - Врешь, каналья. - Ей-богу же, пою! Карась перекрестился. Карась крестится, а его за ухо. - Пой, шельмец, громче!.. шибче!.. Карась заревел во все горло. Пение вышло так хорошо, что все расхохотались, и сам регент не выдержал. Один же озорник, из маленьких певчих, по прозванию _Леха_, указывая на мученика пальцем и задыхаясь от смеху, проговорил: - Ка... ка... ка... р-р-рась... - И вправду карась... Широкой, как карась, - подхватили другие. - Его надо в пруд! Пошла потеха. Карась не был настолько благоразумен, чтобы обратить дело в шутку. На возвратном пути Леха дразнил его, и когда они пришли в училище, бурсачки, окружив его, стали кричать: - Карась! - Рыба! - С ершом подрался! Карась стал браниться; его начали дергать за полы и щипать; тогда Карась принялся за палки и каменья. Весело стало ученикам; толпа увеличилась. Наконец кто-то сшиб Карася с ног. - _Мала куча_! На Карася повалили других, на других третьих, и пошла история. - Где ты, Карасище? - кричали сверху. Карасю живот тискали, Карась задыхался, Карась землю ел, Карась плакал... После долгих усилий он вырвался кое-как и ударился бежать в класс. Бурсаки бросились за ним в погоню. В классе окружили его снова. - Давайте _нарекать_ Карася... Схватили его за руки и всевозможными голосами, с криком, визгом, лаем, стоном начали кричать в самые уши его: - Карась, карась, карась! Гвалт поднялся страшный, и среди него ученики не слышали, как раздался звонок, возвещающий классные занятия. Прошло довольно времени, и уже в соседний класс пришел учитель, знаменитый Лобов, а шум не унимался. Несчастного Карася щипали, сыпали в голову щелчки, кидали в лицо жеваную бумагу. Карась точно в котле варился; он постепенно был оглушен и ощипан. Шутка зашла так далеко, что ему уже казалось, будто из мира действительности он перешел в мир полугорячечного, безобразного сна. Рев был до того невыносим, что Карасю представлялось, что ревет кто-то внутри самой головы его и груди. Начинал он шалеть, предметы в глазах путались, линии перекрещивались, цвета сливались в одну массу. Еще бы минута, и он упал бы в обморок. Но Карася так жестоко щипнули, что вся кровь бросилась в лицо его, в висках и на шее вздулись жилы, и он с остервенением и в беспамятстве бросился на первого попавшегося под руку; пальцы его, вцепившись в волоса жертвы, закостенели. Дело кончилось крайне омерзительно... В класс вошел Лобов, которого сбесил шум бурсаков. Все разбежались по местам; лишь один Карась таскал свою жертву, которая, к несчастию, пришлась ему под силу. - Взять его! - приказал Лобов. Никто ни с места. - Взять его! На Карася бросились ученики большого роста и в одно мгновение обнажили те части корпуса, которые в бурсе служат проводниками человеческой нравственности и высшей правды. - _На воздусях его_! Карась повис в воздухе. - Хорошенько его. Справа свистнули лозы, слева свистнули лозы; кровь брызнула на теле несчастного, и страшным воем огласил он бурсу. С правой стороны опоясалось тело двадцатью пятью ударами лоз, с левой столькими же; пятьдесят полос, кровавых и синих, составили отвратительный орнамент на теле ребенка, и одним только телом он жил в те минуты, испытывая весь ужас истязания, непосильного для десятилетнего организма. Нервы его были уже измучены тогда, когда его нарекали Карасем, щипали и заушали, а во время наказания они совершенно потеряли способность к восприятию моральных впечатлений: память его была отшиблена, мысли... мыслей не было, потому что в такие минуты рассудок не действует, нравственная обида... и та созрела после, а тогда он не произнес ни одного слова в оправдание, ни одной мольбы о пощаде, раздавался только крик живого мяса, в которое впивались красными и темными рубцами жгучие, острые, яростные лозы... Тело страдало, тело кричало, тело плакало... Вот почему Карась, когда после его спрашивали, что в его душе происходило во время наказания, отвечал: "Не помню". Нечего было и помнить, потому что душа Карася умерла на то время. - Бросьте его! С этими словами Лобова кончилось гнусное, любовское, лобное дело.


    В жизни человека бывает период времени, от которого зависит вся моральная судьба его, когда совершается перелом его нравственного развития. Говорят, что этот период наступает только в юности; это неправда: для многих он наступает в самом розовом детстве. Так было и с Карасем. Слышали мы от него мнение такого рода: "Все уверены, что детство есть самый счастливый, самый невинный, самый радостный период жизни, но это ложь: при ужасающей системе нашего воспитания, во главе которой стоят черные педагоги, лишенные деторождения; - это самый опасный период, в который легко развратиться и погибнуть навеки". Это Карась испытал на себе...


    Карась после _нарекания_ и порки не мог опомниться и на долгое время потерял способность соображать. На другой день его посетил отец. Лишь только он увидел отца, из глаз его полились слезы. Родное селение, кладбище, дом с садом, семья, домашние товарищи, игры - все это живой картиной встало перед его воображением. Он теперь хорошо понял, как мила домашняя жизнь, которая казалась ему такой простой, и как гнусна бурсацкая, к которой он когда-то стремился. - Домой хочу, - говорил он, глотая соленую слезу. Отец его был человек в высшей степени добрый. Ему сделалось жалко сына... - Тятенька, возьмите меня домой. - Нельзя, - отвечал отец, - надобно учиться; все учатся, и ты не маленькой... Сначала только скучно, а потом привыкнешь... Ты веди себя хорошо, хорошо и жить будет. Но отец вдруг прервал свою речь. Он подумал: "все мы говорим детям подобные вещи, но они никогда не утешают их". Отец вздохнул. - Зачем вы меня отдали сюда? Сын заплакал. - Обижают, что ли, тебя?.. Сын ничего не отвечал... Отец видел, что что-то неладно... Он опять сказал ласково: - Что же, тебе худо здесь?.. Не только дети, но и взрослые, когда посещает их горе, делаются несправедливы к самым близким людям и друзьям, отплачивая на них свое горе. У Карася появилась досада на своего доброго отца. "Зачем меня отдали в эту проклятую бурсу? - рассуждал он, не говоря ни слова. - Зачем меня заперли сюда?.. Отец меня не любит, мать тоже, братьям и сестрам я не нужен... Большие всегда обижают маленьких... Когда так, не хочу домой... пусть их... мне все одно... Что и дома, когда там все ненавидят меня?.. Им приятно, что я мучусь... нарочно отдали сюда, чтоб меня секли, били, ругали... Отпустят в субботу домой, не пойду домой". Так рассуждал Карась, а самому страстно хотелось домой. Казалось, тут и раскрыть свою душу перед отцом, он Карась роптал и думал про себя; "К чему? не поможет!" Он решился ничего не говорить отцу, который так и не узнал, какую моральную и физическую пытку перенес его сын в первые дни училищной жизни. Когда ушел отец, к тоске по родном доме присоединился страх. Карась и не подозревал, что он, сравнительно с большинством новичков, довольно счастливо начал бурсацкую карьеру. Товарищи знали, что он вошел в училище с веселым лицом, а не со слезами, на первую пожалованную ему смазь отвечал ногой в живот обидчика; когда его сажали в бутылочку, давали ему волосянку, показывали Москву, обливали водой, когда бил его Силыч, - он и не думал жаловаться начальству, значит, из него не выйдет фискала; он лихо отколотил Жирбаса, получил в первый же день порку; когда дразнили его на дворе, он хватался за палки и каменья, а не бежал к инспектору; даже во время самого _наречения_ его вцепился в волоса одного бурсака, - все это были факты такого рода, которые внушали уважание к Карасю. Для него скоро бы прошло время, в которое его считали бы новичком и в которое больше всего терпит бурсак; но он потерял способность резюмировать - Лобов отшиб эту способность на время. Не будь Лобова, дело еще пошло бы кое-как. Но в это-то время душевного отупения пред ним и развернулась широкая, бездонная, зияющая пропасть бурсацких ужасов, силу которых он испытал на своей коже, мясе и костях. Карась находился теперь под полным подавляющим влиянием этой силы: мертвая безнадежность, глухое отчаяние легли на его сердце, и если бы товарищи продолжали мучить его, а начальники драть беспощадно, не дав отдохнуть для борьбы, он превратился бы или в дурака, или в подлеца. Вспоминая это страшное время, Карась говорит: "Многие честные дети честных отцов возвращаются домой подлецами; многие умные дети умных родителей возвращаются домой дураками. Плачут отцы и матери, отпуская сына в бурсу, плачут и принимая его из бурсы". Карась уединился ото всех и замкнулся. Он всех боялся. Но должно же было разрешиться чем-нибудь это пассивное страдание? Оно могло пока разрешаться только внутренним путем. В душе его проявляется страшная злость и ненависть, однако боящаяся обнаружить себя. Она горячит воображение Карася, и в голове его возникают странные идеи и картины. Он переносится в область фантазии, единственный уголок, где может он приютиться безопасно. "Хоть поджег бы кто ненавистную бурсу!" - думает он. Эта мысль очень нравится ему, и он быстро доходит почти до образных созерцаний. Карась представляет себе, как он с зажженной паклей в руках опускается в подвалы училища, строит там огромные костры и, вышедши оттуда, ждет, скоро ли пламень своими огненными языками начнет лизать проклятые бурсацкие гнезда. Злость его видит, как пожар охватил бурсу... трещат, нагибаются, падают стены... разрушаются гнусные классы... горят противные книги и учебники, журналы и нотаты... гибнут в огне начальники и учителя, цензора и авдиторы... С галлюцинационною ясностию стоит перед Карасем нарисованная им картина... Слышит он треск и гром разрушающегося здания, вопль умирающего начальства... "Это кто стонет? - спрашивает Карась. - А! это Лобов корчится на горячих угольях, его придавило бревном, глаз его лопнул, почернели губы, трескается зверское лицо..." Карась с сладострастным наслаждением любуется своими образами и живет злорадостной мечтательной местью... Нервы его в полугорячечном состоянии; пульс бьет девяносто в секунду; голова горит... Когда в действительности силы связаны, тогда у мальчика с сильным воображением является в неестественных образах гиперболическая месть. Доводя злые мечты до последнего развития, Карась повторяет одно и то же несколько раз, определяя каждую подробность их, каждую мелочь. Но такое психическое состояние не может продолжаться долго; душа утомляется, и начинает незаметно пробиваться здравая мысль. Карась, погруженный в свирепые мечтания, почему-то вдруг вспоминает, как он однажды подшиб нечаянно камнем голубя и потом целую ночь не мог заснуть от мучений совести... Он ясно начинает понимать всю ложь и безобразие своих картин, гонит их прочь, на душе делается пусто и противно, остается одна тошнота от неумеренных и бесплодных мечтаний. Яркий звонок возвестил час вечерних занятий. Действительность, от которой он закрывал глаза и затыкал уши, врывалась насильно в сознание, обнаруживая все ребячество его раздраженного воображения. Он сидел в классе, на задней парте, понуря тоскливо голову. Уличенный совестью, он теперь гнал от себя мечты, и таким образом ни во внешнем, ни во внутреннем мире не осталось места, куда бы можно было спрятаться, а между тем душа и тело просят деятельности. В этом мучительном состоянии Карась не знает, что и делать. Очень тяжело ему. "Господи, - думает он в невыносимой тоске, - хоть захворать бы мне!" Это было толчком, от которого развились фантазии в новом направлении. Кроме внутреннего мира, нигде не было приюта. И вот Карась болен... Он при смерти... Родная семья плачет около его постели и прощается с ним до радостного утра... Карась готовится к переходу в вечность... последний час... Но далее мечта сбивается" с пути, потому что умирать не хочется. Карасю является Николай-чудотворец, исцеляет его и велит идти спасаться в пустыню... Рисуется ему пустынная, мирная, ангельская жизнь, трудные подвиги, церковные песни, беседы с богом... Из него выходит великий святой... Он получает дар пророчества и чудодействия... на поклонение ему стекаются жители окрестностей... Долгие годы он постится, молится, изнуряет свою плоть, благодетельствует людям, и он уже видит, как господь призывает его к себе, как являются его мощи... как...


    - Карасище! Это был голос не с того света, а из бурсацкого мира. - Ты брат _Носатого_? Карась видит пред собою страшного Силыча и инстинктивно сокращает свою шею... "Боже мой, он опять бить пришел меня!" - думает Карась. - Брат тебе Носатый? - повторяет Силыч... - Брат, - отвечает Карась, не понимая, к чему идет дело... - И ладно, коли брат... Теперь ты ничего не бойся... Я за тебя, потому что твой брат - мой первейший друг... Жалуйся мне, кто будет обижать тебя... Слышишь? - Слышу. Но, вспоминая коварного второкурсника, Карась недоверчиво смотрел на нового покровителя... - Тише! - закричал Силыч звонким голосом... Больше ста человек приготовились слушать Силыча со вниманием. Это показывает, какое он имел влияние в классе. - Встань! - сказал он Карасю. Карась поднялся на ноги." - Вот эту рыбу, - обратился он к классу, показывая на Карася, - никто не сметь обижать... Кости переломаю тому, кто тронет Карася... Карасю стало легко на сердце... - А ты, Карась, жалуйся мне... Скажи, кто тебя трогал? - Не знаю... Он действительно не знал, на кого указать... - Не бойся; говори, кто тебя обижал? - Никто не обижал... - Быть не может... - Да все обижали... Это было вернее. - Кто твой авдитор? - _Рыжик_. - Хорошо. Я скажу ему, чтобы он не смел тебя _жучить_ (строго выслушивать урок). - Спасибо, Силыч... - Будет просить булки, не давай... - Ладно, Силыч... - Так слушайте же, - опять обратился Силыч к классу, - беда тому, кто даже пальцем тронет Карася!.. Но на этот раз послышался ответ некоего _Паникадилы_: - Ну, невелика еще беда... Силыч посмотрел в ту сторону, откуда слышался голос. Он ничего не отвечал, а только сердито сжал кулак... - Не бойся, - сказал он Карасю и стал гулять по классу... Из мира фантазий Карась быстро и охотно перешел в мир действительности. Точно гора свалилась с его плеч... Оглядывая товарищей, он видел, что впечатление, произведенное Силычем, было очень велико... Легко, весело, вольно стало ему. Он начал наблюдать жизнь занятных часов и скоро увлекся ею... Но он и не подозревал, что сделался теперь предметом раздора между Силычем и Паникадилом... Кто такое Силыч? Носатый, брат Карася, до поступления в училище ходил в частную школу, где и познакомился на понюшке табаку с сыном городской вдовы-дьячихи Силычем. Впоследствии они стали друзьями. Оба они поступили потом во второй приходский класс бурсы... Здесь Силыч остался на второй курс - вот почему и встречаем его, осьмнадцатилетнего парня, товарищем Карася и вместе с ним склоняющим "перо, пера, перу", долбящим "един бог", изучающим "сумму" и "разность". Силыч был среднего роста, некрасиво скроен, но крепко сшит и обладал замечательной силой... Он однажды пришел в гости к своему приятелю Носатому. Отправились на реку. Там мужики ловили рыбу. Один из рыбаков сматывал веревку с ворота. "Дядя, - говорит Силыч, - давай я буду сматывать, а ты останови ворот за палку". - "Ты, кутья, должно быть, с ума сошел", - отвечал мужик. "Так верти же хорошенько". Мужик завертел ворот так, что палки его сливались для глаза в один сплошной круг, с каждой минутой усиливая скорость оборотов. Силыч подставил свою крепкую ладонь, толстая палка ворота влепилась в нее - и ворот остановился неподвижно. Мужик только подивился на него. При таких крепких мышцах Силыч обладал не меньшею и ловкостью. Приходит он еще раз к Носатому в гости. Теперь они пошли гулять в поле, но лишь только стали подходить к забору, как услышали сзади себя голос мужика, который ругался, зачем они траву мнут. Друзья полезли через забор, на кладбище; мужик за ними. Силыч смело встретил его. "Что тебе надо?" - спросил он мужика. Тот оказался несколько пьяным и, разгоряченный вином, хотел ударить Силыча. Его рука уже описала полукруг в воздухе, но в то время, когда должен был совершиться удар, Силыч быстро наклонился и прошмыгнул под рукой мужика. После того он выпрямился, встал пред мужиком снова и, скрестив руки, сказал: "Бей еще!". Последовал второй размах, и опять напрасно... Силыч снова встал пред ним и опять сказал: "Бей еще!". И на этот раз мужик не мог поймать своим большим кулаком лицо Силыча. Тогда только Силыч произнес: "С трех раз не попал! теперь держись за землю, а не то упадешь" и с этими словами сшиб мужика с могилы... И вот этакой-то господин заодно с Карасем склонял "перо, пера, перу", долбил "един бог" и т.п. Что же делать? Его поздно отдали в бурсу, и до нее он добывал для матери копейку, справляя службы за дьячков, читая покойникам, занимаясь славлением Христа, молебнами и обеднями. Будучи учеником, он в семье и среди знакомых принимался как взрослый человек. Силыч был вообще человек добрый. Ой никогда не употреблял своих здоровых кулаков на то, чтобы вынудить взятку или: добиться от кого-нибудь низкой послуги. Если же он и давал кому затрещину, как, например, Карасю при первом с ним знакомстве, то из этого еще ничего не следует: в бурсе затрещина - все одно, что в лавке мелкая монета. Но поступить под защиту такого господина значило обеспечить себя от всевозможных обид с чьей бы то ни было стороны... Силыч был и неглуп, и не его беда, что так поздно он начал склонять "перо, пера, перу"... Что такое Паникадило? Чтобы определить его, надо сказать наперед, что такое _озубки. Озубками_ в бурсе называются куски хлеба, остающиеся на столе от обеда и ужина, и притом такие куски, которые имеют на себе следы чьих-либо зубов. В бурсе есть поверье, что съеденный озубок сообщает силу того, кому он принадлежит. Многие постоянно ели чужие озубки, чтобы сделаться богатырями. Паникадило, великовозрастный ученик, ел их уже несколько лет. Он постоянно бахвалился своей силой, которая действительно была велика. Он со всеми передрался в классе, кроме Силыча. Силыч был для него бельмом на глазу за то, что удержал в своих руках пальму кулачного первенства. Он и боялся Силыча и не хотел верить, чтобы тот смог дать ему трепку. Этот вопрос давно мучил Паникадилу, и он решил, что должно получить на него ответ сегодня... Карась между тем совершенно успокоился. Он опять сошелся с Жирбасом, который оказался круглым дураком. "Это не беда!" - подумал Карась и стал играть с ним в трубочисты. - В которой руке? - спрашивал он Жирбаса... В это время подошел к нему Паникадило, взял его за воротник сюртука, положил спиной на парту и стал загибать ему салазки... - Оставь! - кричал Карась. Паникадило гнул ему ступни за самые плеча. - Силыч! - завопил Карась... - Что? - откликнулся тот. - Заступись!.. Явился Силыч. Паникадило того ждал... Он бросил Карася. Начались предварительные переговоры. - Ты зачем, сволочь, трогаешь его? - А тебе что? - Не слышал, что я говорил? - На это ухо глух. - Значит, вытряски захотелось? - Ну-ко, тронь! - А ты думаешь, не трону... Силыч подвинулся к Паникадиле... - Задень только, задень... Паникадило подвинулся к Силычу. - Слышь, не лезь! Силыч толкнул Паникадилу плечом... - Ты не толкайся! Толчок был отдан обратно... В такой форме бурсаки, желающие подраться, бросают друг другу перчатку. Началось плюходействие. Специалисты сразу же решили: "Намнут Паникадиле бока", и действительно, не прошло пяти минут, как Силыч сидел верхом на Паникадиле, мял его и спрашивал: - _Живота или смерти_? - Пусти!.. черт с тобой!.. - Карася будешь трогать? - Да ну тебя! - То-то! Потрясши Паникадилу за шиворот, Силыч отпустил его с миром. Паникадило, отправляясь на свое место, думал про себя: "Черта с два: эти проклятые озубки ничего не значат. А впрочем, я, быть может, мало ел их?". И после того он продолжал есть озубки и, быть может, по настоящую минуту кушает их, но более никогда он не решался схватываться с Силычем... Таким образом, куча плюх, смазей и салазок, тычков, швычков и плевков, зуботрещин, заушений и заглушений пронеслась довольно благополучно над головой Карася. И опять повторим: не для всех проходят первые дни бурсацкой жизни так счастливо, как они счастливо миновались для Карася... Но ни для кого они не остаются без последствий; не остались без них и для Карася. Первые впечатления бурсы на Карася были таковы, что не помоги Силыч, то он, как говорит сам, превратился бы в подлеца либо в дурака. Эти впечатления определили главным образом весь дальнейший характер его бурсацкой жизни. По отношению к начальству он сделался полнейшим, закаленным, пропеченным бурсаком... Главное начало товарищества, ненависть к своему начальству, в нем укоренилось и развилось более, нежели в ком другом. Он получил доучилищное воспитание довольно гуманное и честное, но бурса должна была положить на него свое клеймо. Лобовская порка сделала то, что он после ее никогда уже не мог обращаться со своим начальником просто, спокойно и откровенно. Доверенность к начальству в нем была убита сразу и навсегда. Это главным образом выразилось в том, что он никогда не мог смотреть начальнику прямо в глаза, а всегда исподлобья; никогда не говорил естественным голосом, а заунывным и фальшивым, гробовым и нижнетонным; всегда перед начальником ежился и потому не любил встречаться с ним. Он каждую минуту точно чувствовал себя провинившимся, хотя бы и ни в чем не был виноват. Это странное чувство, заставлявшее держать себя так, не было следствием страха, потому что, как увидим ниже, Карась не был очень труслив, часто решался на дерзости и штуки, на которые решались немногие. Дело вот в чем. Карась положительно сознавал, что он ненавидит бурсу, ее воспитателей, ее законы, учебники, бурсацкие щи и кашу - и в то же время должен покоряться начальству, улыбаться перед ним, кланяться, а иногда и льстить даже. Держать себя прямо, высказываться без обиняков было нельзя, потому что запорют, и вот Карась навсегда сбычился пред начальством. Тут действовал не страх, а совестливость. Когда сколько-нибудь честному человеку, уважающему свою личность, приходится гнуть спину, гнуть невольно, насильно, неизбежно, под страхом всевозможного заушения, тогда он будет гнуть ее как человек, которого мучит совесть. В Карасе так и устроилось: либо он дерзок с начальником, либо смотрит каким-то чудаком. Многие педагоги, вероятно, чутьем чуют, что они нехорошие педагоги, когда преследуют таких учеников, как Карась, когда они строго говорят ученику: "Смотри прямо мне в глаза, имей лицо веселое и спокойное, отвечай урок твердо и четко!". "Кто не может смотреть прямо в глаза начальнику, - утверждают такие педагоги, - у того совесть нечиста". Спорить нельзя, что это верно. Как же: ученик сознает ведь, что он должен плюнуть в лицо своего учителя, а вместо того должно улыбаться перед ним; на душе становится скверно, и улыбка выходит странная. Разумеется, Карась и сам не понимал, отчего он и говорит, и улыбается, и кланяется при встрече с начальником не по-людски; он не развился еще до анализа и не мог определить, что тут действовала именно совесть; он это только инстинктивно слышал в себе и уже гораздо позже сознательно разобрал источник своих отношений к властям. Впрочем, изо всего этого никоим образом не следует, чтобы потупленность ученика перед учителем всегда была следствием затаенной ненависти первого к последнему: она может происходить от простой застенчивости. Но мы говорим только о Карасе. Такая замаскированная ненависть Карася изредка разрешалась откровенною с его стороны дерзостью, а без покровов сказывалась очень сильно за спиной начальства, когда гадили ему секретным образом. Правда, и самое гаженье начальству в первые годы не было призванием Карася, но, что увидим из дальнейших очерков, оно впоследствии, когда Карась развился несколько, сделалось его сознательным делом... Сначала, и именно в то время, которое берем, он инстинктивно ненавидел своих педагогов, а после дошел до уверенности, что их следует ненавидеть, обязательно следует. Боязнь и совестливость перед начальством в дальнейшем развитии его превратились в глубокую, органическую ненависть к нему. Но о втором периоде после. Теперь мы застаем его пока в состоянии этой придавленности и потупленности перед своими бурсацкими пестунами... Но и в этот период своего развития, когда характер его еще не успел вполне сложиться, Карась стал несколько оригинально к своим властям сравнительно с другими бурсаками, протестовавшими против начальства. Карась занял почти исключительное положение в бурсе. По крайней мере половины вредных условий, имеющих злое влияние на бурсака, для него не существовало. Его человеческое достоинство было защищено простой, грубой, мышечной силой первого богатыря класса, и эта грубая сила спасла его. Ему не пришлось пред товарищами кланяться, льстить, говорить второкурсникам на ночь сказки, давать им деньги и булки, искать в их головах тварей разного рода, чесать пятки, бегать за водой и т.п. В продолжение бурсацкой жизни он только три раза дал взятку - и то подошли особые случаи. Он, под покровительством Силыча, еще будучи новичком, скоро приобрел все выгоды и льготы второкурскника. Четырех лет, пока не исключили Силыча, достаточно было, чтобы привыкнуть Карасю держать себя независимо, он знать не хотел ни авдиторов, ни цензоров, ни старших. Но при таком положении он не воспользовался кулаками Силыча, чтобы угнетать других: его самого чуть не оглушили навеки, он этого никогда не забывал и с тех пор относился к властям из товарищей и к физической бурсацкой силе отрицательно, притом Силыч и сам не любил взяток и утеснений, потому не стал бы помогать в том и Карасю. Карась в редких случаях прибегал к его помощи; большею частию при нужде он сам дрался, и если бывал при этом поколочен, то обыкновенно либо ругался, либо пускал в противника камнем, книгой, линейкой; если же при схватке с более сильным врагом не случалось под рукой оружия, то он употреблял в дело зубы, когти и ноги, то есть кусался, царапался и лягался. Нередко был Карась бит, бивал и других, но все это было в порядке бурсацких вещей - и только. Поэтому-то покровительство Силыча, при таком направлении его, не навлекло на Карася неприязни товарищей. Многие даже любили его. Испытав на себе горькую участь беззащитного человека в бурсе, он нередко употреблял кулаки Силыча, иногда же свои зубы, когти и ноги в пользу угнетенных. В продолжение последних четырех лет училищной жизни он постоянно был авдитором, часто терпел наказания за преувеличивание баллов - и только раз увлекся взяткой. Постоянный его протест в защиту заколоченных личностей выразился в том обстоятельстве, что он особенно любил дураков. Так, без него совершенно погиб бы _Петры Тетеры_, упоминаемый нами в прошлом очерке. Тетеры, обладающий воловьею силою, по характеру был чистейший теленок. Все его колотили, плевали на него, обирали его. Карась в продолжение полугода защищал его и успел-таки поставить своего Тетеры на ноги, даже до того, что сам однажды получил от него трепку. Карась, не будучи сам дураком, любил глупцов, проводил с ними целые часы, беседовал с ними, играл, делился добром своим, помогал им. В этом, по-видимому, странном явлении выразился тоже своего рода протест против некоторых сторон бурсацкой жизни. Карась был привязан к своему родному дому, но большинство умных бурсаков, к которым он обратился бы со своими интимностями, непременно сделали бы ему смазь, потому что интимности на языке бурсаков носят название _телячьих нежностей_. Ни с кем так не был откровенен Карась, как с дураками, только с ними говорил о родном доме, вспоминал домашнюю жизнь, делил семейные тайны, только с ними был задушевен не по-бурсацки, а по-человечески. Карась, по чувству ложного стыда и боязни насмешек, не только скрывал внутреннюю, самую дорогую для него жизнь, но даже напускал на себя цинизм и сам смеялся над телячьими нежностями, так что это разноречие между внешним выражением и внутренним содержанием составило почти вторую натуру Карася. Но душа требовала отзыва, и Карась окружил себя особого рода дураками. Это род дураков честных, добрых, милых, задушевных. Благодаря бога таких дураков немало на белом свете. Только в семинарии Карась вступил в дружбу с умными людьми. Но неужели, спросят, в бурсе Карась не нашел ни одного человека умного, с которым мог бы поговорить по душе? Как не найти, но на первых порах он не сошелся с ними, а потом так и пошло на долгое время. Но всего оригинальнее относился Карась к бурсацкой науке. Поступив в училище, Карась знал более половины того, что требовала программа его класса. Учиться ему было легко. Только "Начатки", которые приходилось _жарить вдолбяжку_, составляли для него такую же муку, какую испытывал один древний оратор, набивая себе рот каменьями, чтобы усовершиться в искусстве красноречия, но и то ничего: Карась набивал свой рот дресвой тяжело прогрызаемых "Начаток" очень усердно. По другим наукам он шел в первых и не хотелось ему из-за одного предмета лишиться видного места в списке. Над чем товарищи просиживали по целому занятию, он приготовлял в полчаса. Но это самое и повредило впоследствии его бурсацкой карьере. У него было очень много свободного времени, и Карась, учась таким образом два года, привык гулять и ничего не делать. Когда перешел он в следующий класс, от него потребовались более усиленные занятия, и притом занятия бурсацкие, требующие особых туземно-специальных способностей, которые и развили в себе товарищи в продолжение двух лет, пущенных Карасем на ветер. Карасю хотелось и тогда гулять по-старому. _Долбежники_ скоро обогнали его, он спускался все ниже и ниже, и дело дошло до того, что нотата была осквернена нулем карасиным. Стали его сечь. "Что ж, - думал Карась, - посечете да и бросите - самим надоест!" Он неудержимо стремился в Камчатку и, несмотря на розги, достиг своей цели. Здесь лень его развилась до последних пределов. В первый год он по крайней мере носил в класс книги, но на другой бросил и этот, по его мнению, дурной обычай. В сундуке его безобразно были перемешаны между собою клочья порванных вдоль и поперек разных грамматик, арифметик и хрестоматий; писчая бумага шла на беспутное маранье, перья на свистульки и пушки, заряжаемые картофелем, репою и жеваною бумагою, нож перочинный для порчи столов и строганья палок. Вначале Карась приходил к своему авдитору каждое утро, чтобы сообщить ему свой ученый нуль, но потом, для сокращения занятий, он объявлял ему нуль на целую неделю; но наконец ему надоело и это - он однажды сказал авдитору: "_навеки мне нуль_!". Таким образом, Карась очень решительно отрицал и внешние и божественные науки бурсы. Изредка являлось в нем какое-то темное сознание необходимости учиться, он брался за книжку, но книжка валилась из рук. В одно время двоюродный брат Карася, кончивший курс семинарист, стал требовать к себе нотату и следить за его учением; но Карась нашелся и тут: он сделал другую нотату, свою, и этот документ, с отличными отметками против своей фамилии, отсылал к брату, за что и получал от него гостинцы. Сначала он ленился, собственно, потому, что было ему приятно лениться, но после дошло до того, что его "навеки нуль" было возведено в сознательный принцип. Учитель Краснов обратил на него внимание, заставил его сидеть над книгой и в неучебное время, в своей квартире; против системы Краснова не устоял Карась и стал зубрить учебники, но когда его насильно заставили занять второе место в списке, тогда-то и созрел окончательно его бурсацкий "_навеки нуль_!". Он возненавидел вколоченную в него науку, и она поместилась в его голове, как непрошенный гость; значит, в существе дела, он продолжал отрицать ее - разница в том, что прежде он не понимал, что такое отрицал, а теперь, выучив урок, знал, что вот именно этот урок, эти страницы, эти слова ему не нужны. Тогда он стал следить и изучать каждый урок, как злейшего своего врага, который без его воли владел его мозгами, и постепенно, с каждым днем открывал в учебниках множество чепухи и безобразия; это развило в нем анализ и критицизм, и впоследствии, отвечая бойко урок, он в то же время думал про себя: "этакую, святые отцы, я дичь несу". Карась после долгих личных исследований вполне убедился, что бурсацкая наука, изучаемая иначе, может погубить человека и что только при его методе она послужит материалом, поработав над которым, как над уродливым явлением, можно, не заразившись чепухой, развить в себе мыслительные способности, анализ, остроумие и даже опытность житейскую. И не догадывались богомудрые педагоги, что многие хорошие ученики относились к их учебникам, как психиатр относится к печальному явлению сумасшествия. Вот чем и объясняется то странное обстоятельство, каким это образом из бурсы выходят так много дельных и даровитых людей, несмотря на то, что они поглощали учение, ставшее посмешищем всех образованных людей. Как, обыкновенно спрашивают, они не погибли, не ошалели и не оглупели, как сохранились они? Очень просто: в душе их относительно местной науки глубоко укоренился нуль... И да процветает бурсацкое "во веки нуль!". В нем бурсака спасение. Итак, нуль, во веки нуль, во веки веков нуль! Аминь, что значит - истинно, или да будет! Вот вам более или менее подробная характеристика того, что создала из Карася бурса. Отношения его к начальству выразились во всегдашней потупленности, которая была признаком совестливости, рождавшейся от сознания своей ненависти к властям; отношения науки оказались вечным нулем; среди товарищей, исключая последних трех семинарских лет, он не нашел отзыва той стороне своей жизни, которая была всего дороже для него, составляла главный мотив всего его бурсацкого существа, то есть отзыва своей привязанности к дому, - и одни лишь дураки были его задушевными приятелями. Этот-то мотив и был главным двигателем тех похождений и действий Карася, которые мы хотим изложить далее и которые случились на четвертом году его пребывания в бурсе.


    Воздух первоуездного класса наполняется странными напевами и голосами. - _Братие, не дерите платия, а берите нитки и зашивайте дырки_, - читает кто-то на манер чтения "Апостола". - Не мешай, - говорят ему соседи... - _Марфо, Марфо, что печалишся и молвиши о мнозе_, - продолжает чтец... - Замолчишь ли ты, сволочь? - _Печали и болезни вон полезли_. - Слушай, скотина, перестань... - _Ему же дань - дань, ему же честь - честь, а что и за честь, коли нечего есть_? - Братцы, ударьте его хорошенько! - _И бысть слышен глас с небесе - тп-тпру_! Вдруг чтец замычал - ему сделали очень невкусную смазь. В классе сегодня обиход церковного пения, и чтец был наказан за то, что мешал другим петь. - Я, - говорит _Лапша Голопузу_ (оба отличные знатоки обихода), - _шарарахну по нотам_. - А я, - отвечает тот, - _дергану по тексту_. - Валяй! - Лупи! - _Ми-ре-ми-фа-соль-фа-ми-ре_, - запевает Лапша. - _Все-е-ми-и-и-рну-у-ю_, - аккомпанирует Голопуз каждым слогом в каждую ноту Лапши. Шарарахнуть по нотам, когда другой певец в то же время дерганет по тексту, и при этом не сбиться - составляло венец церковно-обиходного пения. К певцам подходит четырнадцатилетний Карась. Лицо его озабочено; он, по всему видно, ожидает учителя с тоской и страхом. - Братцы, - начал он... - Поди прочь, не мешай, - ответил Голопуз. Но Лапша был добрее. - Чего тебе? - спросил он... - Не знаю, как "_Господи, воззвах_" на седьмой глас. Покажи, Лапша. - Слушай! - и Лапша запел: - "_Палася, перепалася, давно с милым не видалася_". Так же поется и на глас. Ну-ко, попробуй. - _Господи, воззвах к тебе, услыши мя, услыши мя, господи_, - запел Карась. - Напев тот, только разнишь сильно... - А как на пятый глас? В ответ Карасю Лапша запел: - _Кто бы нам поднес, мы бы випили_. - А на четвертый? - Слушай: "_Шел баран: бя, бя, бя_". Пой! Карась на новый напев затянул: "Господи, воззвах". Отправляясь на заднюю парту Камчатки, он все твердил: "палася, перепалася", "кто бы нам поднес" и "шел баран". В обиходе церковного пения употребляется 8 гласов, или напевов, на текст "Господи, воззвах"; слова одни и те же, а напевы разные. Это сильно затрудняло бурсаков. Вот аборигены еще бурсы и придумали разные присловья, по образцу которых нетрудно было припомнить, как поется тот или другой глас... Но Карась не был одарен музыкальным ухом, за что давным-давно его выгнали из семинарского хора. Через несколько минут он перепутал напевы. Посмотрел Карась на Лапшу и Голопуза, думая, не пойти ли опять к ним, но, махнув рукою, оставил это намерение. "Все равно не пойму", - заключил он и печально опустил на ладони голову. Горек пришелся ему обиход церковного пения. Странное явление этот обиход. В церковной практике он никогда почти не употребляется. В состав его входят разные духовные песни. Музыка их сильна замогильным какофонием: она до того тягуча, что на один слог текста иногда приходится до семидесяти и более голосовых такт - все нижними, заунывными, душу тянущими, тошнящими нотами. И какая филармоническая голова ввела в бурсу и узаконила в ней это обиходно-церковно-мусикийское безобразие? Обиход был обязателен _для всех_, но не все имели голос или верное ухо, - были картавые, гугнивые, заики, имевшие зуб с присвистом - что было делать таким? - ничего: свищи соловьем и воспевай господу славу! Во всем блеске обиходное козлогласование являлось тогда, когда учитель назначал общее пение, хором всего класса, когда "поющими и взывающими" были голосистые и безголосые, даровитые и бездарные: в то время в воздухе совершался террор музыкальный и петый _богородичен_ представлялся партитурой из какой-то дикой византийской оперы, партитурой, о которой хочется сказать, что это отрывок из оперы "Заткни крепче уши". Удивляемся только, как не заклепаны уши бурсаков так называемым _столповым_ пением? Но, характеризуя обиходные композиции, мы должны сказать, что с них тошнило и само начальство, которое, кроме того, понимало, что не все же могли быть певцами, и потому на обиход не обращало внимания, незнание его не служило препятствием для перехода из класса в класс, даже и нотаты не существовало по этому предмету, потому что уроки прекращались иногда на целый год. Но направление бурсацкого образования зависит от главного епархиального начальника, со вкусами которого сообразуются училищные власти, а в то время, которое нами взято, старшим начальником был любитель всевозможной _столповщины_, и вот бурса наполнилась обиходным воем. Одно к одному, и учителем обихода поступил некто Всеволод Васильевич Разумников. Он один преподавал обиход в нескольких классах. Разумников обладал хорошим баритоном, отлично знал ноту и порядочно играл на скрипке. О Разумникове мы должны сказать несколько слов, потому что он был одним из лучших педагогов бурсы. Мы упоминали о нем в первом очерке как о честном экономе училища. Он учредил должность _комиссара_, выбранного из старших учеников, обязанностью которого было наблюдать за количеством и качеством пищи. Прежде служителя, в заведывании которых находились жизненные продукты, имея каждый по нескольку родственников, содержали их на счет бурсацкого питания; но лишь только комиссар вступил в свои права, он тотчас уличил повара в краже тридцати фунтов мяса и двух мешков гречневой крупы, за что повар был изгнан из училища. По крайней мере третья часть продуктов, прежде похищаемая служителями, была возвращена ученикам. Кроме того, Разумников никого и никогда не наказывал лишением обеда и ужина, как будто боялся подозрения, что он из экономических (*4) расчетов заставляет голодать провинившихся. Он всегда стоял против педагогического изречения: satur venter non studet libenter [сытое брюхо к ученью глухо (лат.)]. Ученики за это любили его. Он, кроме того, преподавал "закон божий" и "священную историю". И здесь он шел далее своих сотрудников. Он запретил носить в класс учебники и отвечать по ним. Рассказав ясно и толково урок, он тут же в классе заставлял повторять его со своих слов. Когда ученик не мог ответить, он заставлял другого растолковывать незнающему; если и этот оказывался плох, он поднимал третьего, четвертого и т.д. Урок учился сразу всеми учениками и оживлялся спорами. Но и после этого многие плоховато знали урок, особенно слабые, а Разумников хотел, чтобы у него все без исключения учились хорошо. Для достижения такой цели он постановил: "_авдиторы отвечают за незнание своих подавдиторных_". Авдиторы выбирались из лучших учеников, успевали хорошо выслушать урок вовремя, и потому они были обязаны учить своих подавдиторных в приготовительные занятные часы. Для устранения случаев, когда ученик, по интриге с авдитором, являлся в класс с нулем, ссылаясь на то, что авдитор не хотел ему помочь, требовалось на то подтверждение со стороны товарищества, иначе незнающий подвергался сугубому наказанию, а авдитор был прав. Такие приемы для бурсы были слишком прогрессивны. Лентяи были уничтожены Разумниковым. Но главное достоинство его нововведений состояло в том, что с ним сама собою падала власть авдиторов и второкурсных, они из притеснителей должны были превратиться в помощников своих подчиненных, из начальников в их братьев. Таким образом Разумников положил начало к уничтожению подлой власти товарища над товарищем. Он не уничтожил наказаний и даже был очень строг, но все-таки явление такого учителя в бурсе было редкостью, тем более что в описываемое нами время и в других учебных заведениях, а не только в бурсе, царила дремучая ерунда и свинство. Одно лишь лежит на совести Разумникова - это обиход. Положим, что косноязычных и безголосых он оставил в покое, но держался вредного убеждения, что всякий имеющий какой-нибудь голос при старании непременно постигнет нотное искусство. Горше всех пришлось от него Карасю, тем более что у Разумникова была система наказаний особого рода: он наблюдал, на кого какое наказание действует сильнее. Он понял, что для Карася всего хуже неувольнение в родительский дом. Несмотря на то, что Карась доказывал учителю свою бездарность изгнанием его из певческого хора, он ничего слушать не хотел. Вошел учитель обихода в класс и вместе с учениками пропел звучным голосом "Царю небесный", после чего прямо обратился к Карасю: - Пропой на седьмой глас... Уши режет Карась. Учитель говорит Лапше: - Покажи ему. Лапша заливается... - Повтори, - говорят Карасю. Уши режет Карась... - И нынешний праздник не ходи в город... - Всеволод Васильевич, я уже три недели не был дома... - И четвертую не ходи... - Простите... - А я вот что тебе скажу, - отвечал твердым безапелляционным голосом учитель, - если ты не выучишься петь, я тебя на всю пасху не отпущу... Учитель отошел от него. Карась побледнел и затрясся всем телом. Несчастный Карась. Замечательно широкая глотка, которою он был награжден от природы, служила вечным источником его несчастий. Еще дома ему досталось, когда он закричал на поповну, дразнившую его, так яростно, что его голос был слышен за рекой. В бурсе его нарекли Карасем в тот момент, когда он, по приказу регента, пустил нотку, которая надорвала животы слушателям. Впоследствии, в семинарии, голос его развился до необъятного горлобасия, его выбрали опять в хор, и регент, по прозванию _Капелла_ (он же _Редакция, Конституция_ и _Мелочная лавочка_), употреблял его как стенобитную машину, как хоровой таран: подойдет крепкая нота, мигнет регент - и рявкнет Карась, а при тихих нотах ему велят молчать, - это оскорбляло Карася. Однажды Карась упражнял свой голос в комнате по соседству с семинарским экономом, он едва не оглушил его громовыми нотами, за что эконом, схватив Карася за шиворот, потащил к ректору и только по доброте своей помиловал его. Инспектор ненавидел его, говоря, что человек обладающий рыканием льва, должен иметь характер зверский: должно быть, судил по себе, ибо, обладая семипушечным басом, несравненно сильнейшим карасиного, по натуре был настоящий зверь, за что и получил прозвище не рыбье, как Карась, а звериное, ибо имя его - _Медведь_. Даже по окончании курса Карась, хвативши однажды чарочку-другую и вышедши на улицу, пустил такую руладу, что городовой должен был внушить, что подобные рулады суть не что иное, как нарушение общественной тишины и порядка. Одно из сильных несчастий, причиною которых был голос, посетило его теперь. "С таким альтом, - думал Разумников, - невозможно не научиться петь". Неувольнение на пасху для Карася было глубоким несчастием, которое подвигло его на многие скандальные похождения... Он от слов Разумникова тихо плакал.


    Кому горе, а кому радость. День поступления Разумникова в училище был днем торжества и счастия некоего Лапши... Лапша был чудак, парень шальной и благой. Широкоскулое, серого цвета лицо, голова, почти вросшая в плечи, выдавшаяся вперед неестественно грудь и остальная часть туловища, помещенная на коротких ногах, - делали фигуру его в высшей степени странною, попеременно то жалкою, то уморительною. Лицо его освещалось каким-то неразгаданным, постоянно меняющимся внутренним светом: оно сериозно, даже угрюмо, но вдруг Лапша без всякой причины покраснеет, а потом раскатится смехом, и все это совершается в нем быстро и неуловимо. Он при всем этом не был дураком. В лице его вы видите образчик бурсацкой застенчивости, которая особенно развилась от его несчастного безобразия. Не будь этой застенчивости, он, быть может, и не сидел бы в Камчатке... Таков был Лапша. Но он делался совершенно иным человеком, когда пел что-нибудь: значит, талант. Голосок он имел довольно приятный и владел тонко развитым слухом. Всегдашней, самой задушевной мечтой его было иметь свою скрипку и выучиться играть на ней, но мечта так и осталась мечтой: теперь он где-то пастухом монастырских коров и, говорят, отлично играет на рожке... Подходит к Лапше Карась. - Что тебе? - говорит Лапша, ежась, двигая плечами и выпячивая свое странное лицо. - Поучи меня обиходу. Лапшу медом не корми, а только дай в руки обиход. - Пойдем. Сначала надо ноты выучить. Отправились они в Камчатку и затянули - ут, ре, ми, фа и т.д. - Не так: надо тоном выше! Карась усиливается тоном выше. - Чересчур высоко - теперь ниже надо. Карась на новый манер. Долго они упражнялись в церковногласии. Спотели оба. Но вот Лапша съежился, перегнулся, вытянулся, сделал сначала тоскливую рожу, а потом вдруг поднес к носу Карася кукиш... - Это что? - Кукиш! Лапша после этого захохотал. - Да что с тобой? - Не буду учить... - Голубчик... Лапша... - Не поймешь ничего... Лапша убежал... Остервенение напало на Карася. Он грыз свои ногти и, мигая глазами, усиливался удержать злую соленую слезу, которая ползла на щеку. - Когда так, к черту все! Он ударил об пол обиходом... - Проклятое училище! - проговорил он... Карась начал вести себя неприлично. Если бы не проклятое наказание, Карась от среды до воскресенья провел бы время, мирно почивая на лаврах, но теперь он был раздражен, и жизнь его пошла ломаным путем. Подходит к нему один из его любимых дураков, бедная Катька. - Нет ли у тебя хлебца? - Этого не хочешь ли? Карась предлагает голодному Катьке туго натянутую фигу. Катька отходит от него печально... Карась идет развлечься на училищный двор. - Карасики, пучеглазики! - говорит ему _Тальянец_, второкурсный мужлан старшего класса, ученик с вывороченными ногами. - Кривы ножки, кочерыжки! - отвечает Карась... Тальянец начинает его преследовать. - На кривых ногах пять верст дальше! - отвечает Карась, пускает в него комом грязи и удаляется опять в класс. Подходит к нему другой дурак, _Зябуня_. - Карасик, - говорит он ласково. - Ты что, животное безмозглое? - Карасик... - Поди прочь, пустая башка! Пустая башка тоже отходит от него печально... Карась стал несговорчив и несправедлив. Он чувствует это, и его начинает мучить совесть... - Черт знает, какая тоска, - объясняет он приступы совести... Идет Карась ко второуездному классу, берется за ручку двери и начинает стучать ею: ученики низших классов, не имевшие права входить в высший, так вызывали второуездных. Выходит ученик. - Кого тебе? - Тавлю. - Сейчас. Вышел Тавля. - Чего тебе? - Дай в долг. - Сколько? - Пять копеек. - В воскресенье семь. - Нет уж, после воскресенья, в другое. Я не уволен. Откуда ж мне взять? - Тогда десять. Карась задумался на минуту. - Давай, - сказал он, махнув рукою... Тавля отсчитал ему пять копеек... Карась отправился в сбитенную, съел там на три копейки сухарей, а на две выпил сбитню. И угощение не успокоило его. Оно напомнило ему только домашний чай и кофе. Затосковал Карась. - Боже мой, - проговорил он, - неужели не отпустят меня на пасху? Пойду попрошу еще Лапшу: не поучит ли? А нет! черт с ними!.. не выучиться мне!.. После того Карась из пустяков каких-то полез в драку, и хотя пустил в дело зубы, когти и ноги, как обыкновенно, однако его все-таки поколотили.


    Для Карася не было наказания тяжелее, как неотпуск домой. И вот еще порядочный бурсацкий учитель Разумников не понимал же, что такое наказание гнусно, незаконно и вредно. Не понимают педагоги и понимать не хотят, что они, когда запрещают человеку, в виде наказания, переступать порог отцовского дома, то этим самым вгоняют его в скуку, тоску и апатию, подвергают на скандалы разного рода, поселяют к уроку или нравственному правилу, за которые штрафуют и шельмуют, полное отвращение, лицемерное исполнение и страсть к запрещенному поступку. Неужли такие плоды в видах здравой педагогики? Кроме того, чем виноваты отец и мать, когда они во время праздника, по приговору педагогов, не видят в своей семье сына, часто любимого, часто единственного сына? за что братья и сестры лишаются свидания со своим братом? за что их-то наказывают педагоги? Воскресный день во многих семействах один только и есть свободный день в неделе - к чему же он туманится печалью по сыне или брате? Портить чужой праздник никто не имеет права, это дело нечестное, дело несправедливое. И неужели отец и мать, если они любят своего сына, меньшее могут иметь на него влияние, нежели черствый педагог? Многие педагоги скажут на это: "да". Был же, например, болван, которого мы называли Медведем, семинарский инспектор, который привязанность к родному дому ставил ученику в преступление на том основании, что желающий быть дома не желает быть в школе, значит, ненавидит науку и нравственность, проводимые в ней. Диво, что такие черные педагоги, как лишенные деторождения, не наказывали детей за любовь к родителям! Но таких педагогов скорее прошибешь колом, нежели добрым словом. Бог с ними. Лучше посмотрим, что сталось с Карасем, когда он страдал от мысли, что его не отпустят домой на целую пасху.


    Учителем арифметики того класса, где был Карась, был некто Павел Алексеевич Ливанов; собственно говоря, не один Ливанов, а два или, если угодно, один, но в двух _естествах_ - Ливанов пьяный и Ливанов трезвый. Третья _перемена_, которая была после обеда, назначалась для арифметики... Стоят при входе в класс _караульные_, ожидающие Ливанова. Ливанов входит в ворота училища... - Каков? - спрашивает один караульный... - Руками махает, значит, того... - Это еще ничего не значит... - Да ты не видишь, что он у привратника просит понюхать табаку? - Именно так... Значит, пишет по восемнадцатому псалму. Караульные бегут в класс и с восторгом возвещают: - Братцы, Ливанов в пьяном естестве... Класс оживляется, книги прячутся в парты. Хохот и шум. Один из великовозрастных, _Пушка_, надевает на себя шубу овчиной вверх... Он становится у дверей, чрез которые должен проходить Ливанов... Входит Ливанов. На него бросается Пушка... - Господи, твоя воля, - говорит Ливанов, отступая назад и крестясь... Пушка кубарем катится под парту. - Мы разберем это, - говорит Ливанов и идет к столику. В классе шум... - Господа, - начинает Ливанов нетвердым голосом... - Мы не господа, вовсе не господа, - кричат ему в ответ... Ливанов подумал несколько времени и, собравшись с мыслями, начинает иначе: - Братцы... - Мы не братцы! Ливанов приходит в удивление... - Что? - спрашивает он строго... - Мы не господа и не братцы... - Так... это так... Я подумаю... - Скорее думайте... - Ученики, - говорит Ливанов... - Мы не ученики... - Что? как не ученики? кто же вы? а! знаю кто. - Кто, Павел Алексеевич, кто? - Кто? А вот кто: вы - свинтусы!.. Эта сцена сопровождается постоянным смехом бурсаков. Ливанов начинает хмелеть все больше и больше... - Милые дети, - начинает Ливанов... - Ха-ха-ха! - раздается в классе... - Милые дети, - продолжает Ливанов, - я... я женюсь... да... у меня есть невеста... - Кто, кто такая?.. - Ах вы, поросята!.. Ишь чего захотели: скажи им кто? Эва, не хотите ли чего? Ливанов показывает им фигу... - Сам съешь! - Нет, вы съешьте! - отвечал он сердито. На нескольких партах показали ему довольно ядреные фиги. Увлекшись их примером, один за другим, ученики показывали своему педагогу фиги. Более ста бурсацких фиг было направлено на него... - Черти!.. цыц!.. руки по швам!.. слушаться начальства!.. - Ребята, _нос_ ему! - скомандовал _Бодяга_ и, подставив к своему носу большой палец одной руки, зацепив за мизинец этой руки большой палец другой, он показал эту штуку своему учителю... Примеру Бодяги последовали его товарищи... Учителя это сначала поразило, потом привело в раздумье, а наконец он печально поник головою. Долго он сидел, так долго, что ученики бросили показывать ему фиги и выставлять носы... - Друзья, - заговорил учитель, очнувшись... Господа, братцы, ученики, свинтусы, милые дети, поросята, черти и друзья захохотали... - Послушайте же меня, добрые люди, - говорил Ливанов, совсем хмелея... Лицо его покрылось пьяной печалью. Глаза стали влажны... - Слушайте, слушайте!.. тише!.. - заговорили ученики. В классе стихло... - Я, братцы, несчастлив... Я женюсь... нет, не то: у меня есть невеста... опять не то: мне отказали... Мне не отказали... Нет, отказали... О черти!.. о псы!.. Не смеяться же! Ученики, разумеется, хохотали. Пьяная слеза оросила пьяное лицо Ливанова... Он заплакал... - Голубчики, - начал он, за меня никто не пойдет замуж, никто не пойдет... Рыдать начал Ливанов. - У меня рожа скверная, - говорил он, - пакостная рожа. Этакие рожи на улицу выбрасывают. Плюньте на меня, братцы: я гадок, братцы... - Гадок, гадок, гадок, - подхватили бурсаки... - Да, - отвечал их учитель, - да, да, да... Плюньте на меня... плюньте мне в рожу. Ученики начинают плевать по направлению к нему. - Так и надо... Спасибо, братцы, - говорит Ливанов, а сам рыдает... У Ливанова была не рожа, а лицо, и притом довольно красивое, ему и не думала отказывать невеста, к которой он начал было свататься, напротив - он сам отказался от нее. Спьяна Ливанов напустил на себя небывалое с ним горе. Со стороны посмотреть на него, так стало бы жалко, но для бурсаков он был _начальник_, и они не опустили случая потравить его. - Братцы, - продолжал он, - я отхожу ко господу моему и к богу моему... Я вселюсь... - Смазь ему, ребята! - крикнул Пушка. - Что такое? - спросил Ливанов... - Смазь... - Что _суть_ смазь? - А вот я сейчас покажу тебе, - отвечал Пушка, вставая с места... - Не надо!.. сам знаю... Сиди, скотина... Убью!.. Ах вы, канальи!.. над учителем смеяться!.. а?.. - говорил Ливанов, приходя в себя... - Да я вас передеру всех... Розог!.. - крикнул он, совсем оправившись... В классе стихло... - Розог! - Сейчас принесу, - отвечал секундатор. - Живо!.. Я вам дам, мерзавцы!.. Хмель точно прошел в Ливанове. "Что за черт, - думали бурсаки, - неужели в другое естество перешел?" Но это была минутная реакция опьяненного состояния, после которого с большею силою продолжает действовать водка, и когда вернулся в класс секундатор, то он увидел Ливанова совершенно ошалевшим. Ливанов, стиснув зубы и поставив на стол кулак, смотрел на учеников безумными глазами... - Розог, - сказал он однако, не забывая своего желания... - Что Павел Алексеич? - отвечал секундатор, смекнув, как надо вести себя... - Розог... - Все люди происходят от Адама... - говорил ему секундатор... - Так, - отвечал Ливанов, опять забываясь, - а роз... - Добро зело, то есть чисто, прекрасно и безвредно... - Не понимаю, - говорил Ливанов, уставясь на секундатора. - Я родился в пятьдесят одиннадцатом году, не доходя, минувши Казанский собор... - Ей-богу, не понимаю, - говорил Ливанов убедительно... - Как же не понять-то? Ведь это написано у пророка Иеремии... - Где? - Под девятой сваей... - Опять не понимаю... - Очень просто: оттого-то и выходит, что числитель, будучи помножен на знаменатель, производит смертный грех... - Ты говоришь: грех? - Смертный грех... - Ничего не понимаю... - Всякое дыхание да хвалит... - Что хвалит?.. скотина!.. винительного падежа нет в твоей речи!.. черт ты этакой!.. По какому вопросу познается винительный падеж? - По вопросу "кого, что?". - Так кого же хвалит? что хвалит? черт ты этакой, отвечай! - Черта хвалит. Ливанов посмотрел на него злобно... - Ты это сериозно говоришь? - спросил он. - Вот тебе крест. Ученик перекрестился. - Ты мне сказал "тебе"? - Я, тебе, мне, мною, обо всех... - Уйди!.. убью! - отвечал, озлившись, Ливанов, - прошу тебя, уйди!.. Я в пьяном виде не ручаюсь за себя... - Он ушел, - говорит ученик... - Он?. Что мне за дело до него?.. ты-то уйди!.. Черт же с тобой, скотина, - говорит опьяневший педагог, стуча по столу кулаком... - Не хочешь уйти? Так я же уйду... Я пьян... Я уйду... Учитель после этих слов неожиданно встает со стула и направляется к двери. Его провожают хохотом, криком, визгом и лаем... - Это все пустяки, - говорит он, - в жизни все пустяки, - и выходит на лестницу... Лишь только он ступил на первую ступеньку, как тот же секундатор, следивший за ним, схватил его за ногу. Пьяный педагог полетел с лестницы вниз головою. Счастье его, что он не переломал себе ребер... - Оступился, черт возьми, - говорил перепачканный учитель, вставая на площадке, у которой кончалась лестница... Подле него уже очутился секундатор, дернувший его за ногу... - Вы, кажется, замарались? - спрашивает он. - Позвольте, я вас почищу. - Не надо, друг мой, вовсе не надо... Все пустяки... Учитель наконец ушел домой. Вот каков был Павел Алексеевич Ливанов в пьяном естестве.


    Описанная нами сцена была в четверг. В субботу Ливанов явился в трезвом естестве. Ученики держали себя, как и Ливанов, иначе - прилично, разумеется прилично по-бурсацки. С Ливановым, когда естество его переменялось, из пьяного переходило в трезвое, шутить было опасно. Вообще Ливанов был не дурной человек, хотя как учитель не выдавался из среды своих товарищей; но по крайней мере он не запарывал своих учеников до отшибления затылка... Лобов, Долбежин и Батька были представителями террора педагогического, Краснов и Разумников - представителями прогрессивного бурсацизма, а Ливанов был какая-то помесь тех и других: иногда строг до лобнических размеров, иногда добр бестолково. Во всяком случае, не любили шутить с Ливановым, когда он был в трезвом естестве... Карась не выходил на сцену, когда был пьян Ливанов, но сегодня, когда шутки с Ливановым были опасны, он решился на скандалы... Хотя Карась сидел в Камчатке и заявил своему авдитору "нуль навеки", но он был все-таки довольно любознательная рыба. Вышел такой случай. Однажды от нечего делать Карась рвал арифметику Куминского; он в этом занятии прошел уже до деления. Тут его злодеяния вдруг прекратились. "Деление? - подумал он. - А ведь я знаю деление... А дальше что?.. Именованные числа... Это что за штука?.. Сначала узнаю, а потом раздеру..." Остановившись на такой мысли, он стал читать Куминского и без посторонних пособий понял именованные числа. "Дальше дроби - это что такое?" - сказал он. Понял он и дроби... Все это было пройдено им в три приема. Значит, когда захочет человек учиться, то можно обойтись и без розги. "Дальше что? десятичные дроби... Не хочу читать... Довольно". После этого он Куминского обратил в клочья. Задано было о "приведении дробей к одинаковому знаменателю", и хотя у Карася стоял в нотате нуль, однако он знал урок, приготовив его без всякого поощрения и принуждения гораздо ранее, чем требовалось... Учитель вызвал к доске _Секиру_. Секира, несмотря на то, что был авдитор, путался... - Дурак, - сказал ему Ливанов... - Дурак и есть, - подтвердил Карась из Камчатки... - Кто это говорит? - рассердившись, спросил Ливанов... Ему дерзким показался ответ Карася... - Я, - отвечал Карась. - Помилуйте, Павел Алексеевич, не умеет привести к одному знаменателю: ну не дурак ли? - Ах ты, скотина, - закричал Ливанов... - Помилуйте же, Павел Алексеевич. Я сижу в Камчатке, значит, дурак из дураков, а все-таки "приведение знаменателей" знаю! - Если же ты не сделаешь мне "приведения", я тебя запорю... - Запорите... - К доске!.. Карась вышел и отлично ответил урок... - Ну, не правду ли я сказал, что дурак он? - говорил Карась, показывая на Секиру. - Даже я умею это сделать. Ливанов подошел к Карасю и Секире. - Дай мел, - сказал он Карасю... - Извольте... Взявши в руки мел, Ливанов сделал на лице Секиры крупный крест. Делая крест, он говорил: - Пентюх, перепентюх, выпентюх!.. - Ну, дурак и есть, - подтверждал Карась... После этого Карась отправился в Камчатку. Развлеченный на несколько минут своим ответом, он, однако скоро начал скучать. Пришла ему на мысль предстоявшая опасность неотпуска домой на святую. Злость на него нашла, которую он и выместил на грифельной доске, попавшей ему под руки. Сняв с краев ее боковые планки, он хотел обратить их в щепы, но, приложив палец ко лбу, сказал себе: "Подожди, дружище, тут выйдет скрипка". Из трех планок он сделал треугольник, к вершине его прикрепил четвертую, в треугольнике натянул веревочные струны, добыл из розог, лежавших в печке, по соседству его, прут, из которого смастерил смычок, и таким образом устроил нечто вроде цевницы... Это заняло его на время, но в голову его опять приходит мысль о пасхе. "Черти, - думал он, - неужели так-таки и не пустят на пасху?.. Лучше бы пересекли пополам! Сколько хочешь секи, мне все одно". - "Так ли?" - рефлектирует он. - "А вот попробуем". Карась берет свою цевницу и начинает водить по ней смычком, то есть розгой... Раздается на весь класс страшный визг, произведенный Карасем для скандала. - Кто это? - спрашивает изумленный учитель. - Я это, - отвечает храбро Карась... Визг был до того неожидан и неуместен, что учитель растерялся... - Что это значит? - Ничего не значит. - Скотина... Карась сел спокойно. Учителя поразил этот случай, и потому только он не отпорол Карася... "Врешь, - думает между тем Карась, - ты меня отпорешь!" - и берет в свои руки цевницу... Раздается еще сильнейший его визг... Ливанов на этот раз вышел из себя. Он, озлобленный, бросается к Карасю. Карась же становится коленями на ребро парты... - Я наказан, - говорит при приближении к нему Ливанова... - Стой, скотина, весь класс... - Буду стоять. Учитель недоумевает, что сталось с Карасем. Однако мало-помалу он успокаивается. "Нет, ты меня отпорешь!" - думает Карась... Берет он в руки цевницу и, водя по ней прутом, производит третий, сильнейший визг... На этот раз Ливанов совершенно сбесился. Он бросился на Карася с поднятыми кулаками... - Убью, мерзавец! Карась струсил, видя разъяренного учителя, и когда Ливанов подбежал к нему, он вскочил на ноги и понесся над головами товарищей, по партам, к двери, за которою и скрылся. Учитель долго не мог прийти в себя. Долго ходил учитель по классу. Он был страшно озлоблен и в то же время изумлен. "Понять не могу, - думал он, - что сталось с этим мерзавцем?" Факт выходил своею оригинальностию из ряда обыкновенных фактов, и, должно быть, именно это обстоятельство сделало то, что Ливанов не донес о карасиных деяниях инспектору. Иначе Карасю пришлось бы целую неделю таскать из своего тела прутья: за подобные его дерзости в бурсе драли жестоко, до того жестоко, что после сечения относили в больницу _на рогожке_. Счастье Карася... Но Карася все-таки высекли в тот день. Он в озлоблении пошел бить стекла училища, был пойман на этом деле, и хотя призывал всю небесную силу во свидетельство того, что он нечаянно разбил стекло, однако ему _влепили_, как выражается он, около пятидесяти. Таким образом, наказание Разумникова имело свои добрые последствия: оно бесило только человека, а нисколько не наставляло на путь истины. Посмотрим, что было после.


    Ученики отпускались домой из бурсы по письменным билетикам от двенадцати часов субботы до пяти часов воскресенья. В субботу разошлись ученики, большинство по домам. Училище опустело. Карась остался в бурсе. Ученики в свободное время обыкновенно сидели в спальнях. Карась находился в _Сапоге_. На него напала невыносимая тоска. Он бросился на кровать, покрыл свою голову подушкой и зарыдал. Мы, взрослые люди, на детское горе смотрим очень легко. Разве может ребенок серьезно страдать? Разумеется, большинство читателей ответит: нет. Между тем бывают детские печали глубокие и сильные, печали, за которые человек не может простить и тогда, когда станет взрослым. Карась в ту минуту, когда лежал на кровати, всех ненавидел. Разве может глубоко ненавидеть ребенок? Может. Если бы не учился человек ненавидеть в детстве, не умел бы ненавидеть и в зрелых летах. Бурса дала Карасю сильные уроки ненависти, злости и мести - бурса превосходное адовоспитательное заведение! Для городского, привыкшего проводить праздники дома, самый гадкий день - праздничный день в бурсе. Карась кое-как дождался всенощного. Учеников разделили на две партии: одна отправлялась в лаврскую церковь, другая оставалась в бурсе. К первой принадлежали имевшие сколько-нибудь приличную одежду, ко второй оборвыши и отрепыши, которых стыдно было даже бурсацкому начальству пустить на свет божий. Карась остался с отрепышами, потому что был не уволен в город, а таких не пускали в лаврскую церковь. По звонку в шесть часов вечера оборвыши и отрепыши отправились на домашнюю всенощную в так называемый "_пятый номер_", то есть класс под N_5. Это была большая длинная комната, уставленная партами. На передней стене ее висел огромный образ Христа, сидящего на престоле; пред тем образом и совершалась всенощная одним из лаврских монахов. Ученики сдвинули парты в одну сторону, к стене. Образовалась довольно обширная площадка, на которой и поместились рядами ученики. По правую руку образа поставили аналой, около которого поместилась _сборная братия_, то есть певчие-любители из оставшихся в бурсе оборвышей и отрепышей. Карась в детстве был очень религиозный мальчик. Кроме того, на сердце его накопилось очень много горя. Он, лишь только началось всенощное, встал на колени и начал усердно молиться. Содержание его молитвы, как часто случается в детстве, было беспредметное, неопределенное. Он ни о чем не просил, ни на кого не жаловался богу; он, отрешаясь от внешнего мира, стремился куда-то всеми силами своей души. Тепла была его молитва и сильна... Так прошло около полчаса, и Карась с каждым поклоном разгорался духом. Но это благодатное настроение было неожиданно нарушено самым пасквильным образом. Когда Карась кончал усердный поклон, сосед его, дурак Тетеры, сделал ему дружескую смазь. Карася это изумило, а Тетеры, рассматривая свою пясть, в которой сейчас держал лицо Карася, увидел ее мокрою... - Ты плачешь, - сказал он Карасю... Религиозный экстаз Карася миновался. - У тебя слезы? - повторил Тетеры. Карась озлился, тем более что ему было стыдно своих слез... - Безмозглая башка, - отвечал он и дал пинка Тетеры. - Да о чем ты плакал? - спрашивал глупец Тетеры. - Отстань, осел! - Скажи же, - допрашивал добродушный глупец. - Вот тебе! Карась дал ему очень чувствительный пинок. - Подлый Карасище, - приветствовал его дурак... Таким образом, молитвенное настроение карасиного духа было нарушено. Карасю сделалось просто скучно. Он стал наблюдать религиозность своих сомолитвенников. Ученики любили свой бурсацкий храм более, нежели лаврский, потому что богослужение, которое они совершали, возможно было только в том именно храме, в котором и драли их. Домашняя служба была короче и веселее: ее по возможности сокращали и делали занимательною. Дьячок из учеников, читая псалмы, перебирал слова до того быстро, что слышалось только щелканье языком и губами, а смыслу... смыслу бурсакам и не требовалось... "Бог с ним!.." - говорили они... Для характеристики бурсацкого богослужения мы должны сообщить читателю следующего содержания рассказ. Сидели в горячей бане два купца, один очень жирный, другой так себе, и разговаривали они о духовных делах. "Нет, ты скажи мне, - говорит купец так себе, - что такое дьячок?" - "Известно, что: служитель божий", - отвечает жирный. "А вот и врешь". - "Что же такое дьячок, объясни!" - "Сейчас объясню, - отвечает задавший вопрос. - Дьячок, - говорит он, - есть дудка, чрез которую глас божий проходит, но... ее не задевает - вот что!" - "Это так, - подтвердил жирный, - ты в самую центру попал". После такого определения читатель поймет нас, когда мы скажем, что бурсаки во время всенощного были не молельщиками, а чистыми дудками... Но, кроме бестолкового дьяческого чтения, было еще безобразное пение. _Сборная братия_ любила _хватить, ляпнуть, рявкнуть, отвести кончик_, - эти термины означают громыгласия бурсы. Поющая и взывающая бурса стоит и подзадоривает тех, у кого хорошо устроены дыхательные мехи и горловые связки... Ревет молящаяся бурса... Но это все еще ничего бы: у нас на Руси в большинстве случаев церковные службы сопровождаются нелепым чтением и аневричным пением, но богомольный русский человек давно привык к тому, и его религиозное чувство все-таки питается во время службы; но этот же стерпевшийся наш богомольный человек, посетив бурсацкую всенощную; непременно возмутится духом. Мы видели, как Карась во время службы смазь получил. Такие явления во время всенощной были очень обыкновенны. Молящиеся толкались, смеялись, плевались... Отрепыши в первых рядах только стояли прилично, а в средине, где ученики были заслонены окружающими их товарищами, играли в карты и _костяшки_. Хорь лазил по карманам. _Чахотка_, второкурсник, спал на тулупе, _Павка_, городской мальчик, не отпущенный домой за леность, учил урок... Смази, щипки, плевки, подзатыльники рассыпались только _несколько_ реже и скромнее сравнительно с обыкновенными занятными часами. Все это в бурсе называлось богослужением...


    Но не можем удержаться от горячего слова. И не будем удерживаться. Договоримся до конца - благо, время такое подошло, что _можно_ говорить и _следует_ говорить.


    Бурсацкая религиозность своеобычна. В бурсе вы всегда встретите смесь дикого фанатизма с полною личною апатией к делу веры. В бурсацком фанатизме, как и во всяком фанатизме, нет капли, нет тени, намека нет на чувство всепрощающей, всепримиряющей, всесравнивающей христианской любви. По понятию бурсацкого фанатика, католик, особенно же лютеранин - это такие подлецы, для которых от сотворения мира топят в аду печи и куют железные крючья. Между тем всякий бурсак-фанатик более или менее непременно невежда, как и всякий фанатик. Спросите его, чем отличается католик от православного, православный от лютеранина, он ответит бестолковее всякой бабы, взятой из самой глухой деревни, но, несмотря на то, все-таки будет считать своей обязанностию, своим призванием ненависть к католику и протестанту. Но жаль учеников, жаль: если препарировать бурсацкую религиозность, сбросить с нее покрывало, которым маскируется и декорируется сущность дела пред неспециалистом или недальновидным наблюдателем, распутать схоластические и диалектические тенета, мешающие анализировать факт смело и верно, то эта бурсацкая религиозность, знаете ли, чем окажется в большинстве случаев? - она окажется полным, абсолютным _атеизмом_ - не сознательным атеизмом, а животным атеизмом необразованного человека, атеизмом кошки и собаки. Они называют себя верующими, и лгут они: у них и для них не существует того бога, к которому так любят обращаться женщины, дети, идеалисты и люди, находящиеся в несчастии. И что может развить в них религиозное чувство? Уж не _божественные_ ли науки, которые зубрят они с проклятием и скрежетом зубовным? Эти-то науки, устилаемые их _сочинителями_ дерьмом с чертоплешинами, и развращают человека. Науки бурсацкие таким писаны диким языком, вымощены таким непроходимым камением, что могут произвести в душе человека разве только сыворотку, а никак не возбудить в нем религиозное чувство. Прочитать бурсацкий учебник так же легко, как перекусить толстую веревку. Но попытайтесь перекусить эту веревку, попытайтесь выучить наизусть, слово в слово, буква в букву, всю ерунду бурсацкую и в то же время ухитритесь поверить ей, обратить ее в свое убеждение, "в плоть и кровь", как приказывает своим ученикам один из семинарских педагогов, - тогда, честное слово, вы ошалеете навеки. Но главная причина, настоящая сущность дела все-таки не в каменологии, не в дресвологии, не в тернологии туземных наук. Религия, хотя и не проповедуется она в бурсе, как у поклонника Магомета, огнем и мечом, но проповедуется розгой, голодом, дерганьем из головы волос, забиением и заушением. Например, Лобов велит _вознести_ ученика _на воздусях_, положить под самый нос его "Закон божий" и в то же время кричит дико: "Учи, сейчас же и учи урок!". Мы думаем, что бурсацкое начальство, поступая так, постепенно и незаметно, однако самым радикальным путем, направляет миросозерцание своих учеников к полному атеизму. Когда дети начинают подрастать, то из них лишь одни идиоты остаются упорствующими в фанатизме, вынося из бурсы только боязнь черта и ада да еще ненависть к иноверцам и ученым, а любви к человеку, заповеданной Христом, того чувства и тех начал, которые ныне называются гуманностию, они не получают от бурсы, потому что бурса вечно _аскоченствует_, убеждения ее носят на себе всегда несчастное клеймо "Домашней беседы", этой плевательницы нашей российской духовной литературы. Но при дальнейшем развитии большинство бурсаков, чуя человеческим чутьем неладность своей науки, делается вполне равнодушно к той вере, за которую так долго и так жестоко секли их. Так формируется большинство; но затем остается меньшинство - самые умные люди из семинаристов, цвет бурсацкого юношества... Эти умные бурсаки распадаются на три типа... Одни из них - по направлению своему идеалисты, спиритуалисты, мистики, и в то же время по натуре народ честный и славный, добрый народ. Они во время самостоятельного развития своего, силою собственного, личного ума и опыта, очищают бурсацкую веру, всеченную в их душу, от всевозможных ее ужасов, потом создают новую веру, свою, человеческую, которую, надев впоследствии рясы и сделавшись попами, и проповедуют в своих приходах под именем православной веры. Таких попов и народ любит и так называемые _нигилисты_ уважают, потому что эти попы - люди хорошие. Другого типа бурсаки - это бурсаки материалистической натуры. Когда для них наступает время брожения идей, возникают в душе столбовые вопросы, требующие категорических ответов, начинается ломка убеждений, эти люди, силою своей диалектики, при помощи наблюдений над жизнью и природой, рвут сеть противоречий и сомнений, охватывающих их душу, начинают читать писателей, например вроде Фейербаха, запрещенная книга которого в переводе на русский язык даже и посвящена бурсакам, после того они делаются глубокими атеистами и сознательно, добровольно, честно оставляют духовное звание, считая делом непорядочным - проповедовать то, чего сами не понимают, и за это кормиться на счет прихожан. Это также народ хороший. Вначале этим бурсакам жаль вечности, которую им, в качестве материалистов, приходится отрицать, но потом они находят в себе силы помириться с своим отрицанием, успокоиваются духом, и тогда для бурсака-атеиста нет в развитии его попятного шага. Эти люди всегда бывают люди честные и, если не вдаются в эпикуреизм, люди деловые, которыми все дорожат. Они, сделавшись атеистами, никогда не думают проповедовать террор безбожия. Самый атеизм они определяют совсем не так, как принято у нас определять его. Вот как они резюмируют свой нигилизм: "В деле совести, в деле коренных убеждений насильственное вмешательство кого бы то ни было в чужую душу незаконно и вредно, и поэтому я, человек рациональных убеждений, не пойду ломать церквей, топить монахов, рвать у знакомых моих со стен образа, потому что через это не распространю своих убеждений; надо развивать человека, а не насиловать его, и я не враг, не насилователь совести добрых верующих людей. Даже на словах с человеком верующим я не употреблю насмешки, а не только что брани, и остроты над предметами, которые дороги для человека, будут допущены мною только тогда, когда дозволяет их мой собеседник, - иначе я и говорить с ним не буду о делах веры. Но, не стесняя свободу совести моих ближних, не желаю, чтобы и мою теснили. Научи меня, если сумеешь? Не можешь, отойди прочь. Я тебя поучу, если желаешь? Не хочешь, и толковать не стану - тогда мое дело сторона. При таких отношениях мы можем ужиться, потому что честный атеист с честным деистом всегда отыщут пункты, на которых они сойтись могут. Что такое атеизм? Безбожие, неверие, заговор и бунт против религии? Нет, не то. Атеизм есть не более, не менее, как известная форма развития, которую может принять всякий порядочный человек, не боясь сделаться через то диким зверем, и кому ж какое дело, что я нахожусь в той или другой форме развития. А уж если кому она кажется горькою, то приди и развей меня в ином направлении. Если же будете насиловать меня, я прикинусь верующим, стану лицемерить и пакостить потихоньку - так лучше не троньте меня - вот и все!". Вот какие иногда бывают бурсаки. Этих тоже все любят и уважают, и честный поп, встретясь с атеистом-товарищем, охотно подаст ему руку, если только он в существе дела порядочный человек. Так и следует. Но бурса из умных учеников своих создает еще род людей, которые, ставши атеистами, прикрывают свое неверие священнической рясой. Вот эти господа бывают существами отвратительными - они до глубины проникаются смрадною ложью, которая убивает в них всякий стыд и честь. Желая скрыть собственное неверие, рясоносные атеисты громче всех вопят о нравственности и религии и обыкновенно проповедуют самую крайнюю, безумную нетерпимость. Беда, если эти рясофорные атеисты делаются педагогами бурсы. Будучи убеждены, что неверие лежит в природе всякого человека, и между тем поставлены в необходимость учить религии, они вносят в свою педагогику сразу и иезуитство и принципы турецкой веры. По их понятию, самый лучший ангел-хранитель бурсацкого спасения - это фискал, наушник, доносчик, сикофанта и предатель, а самое сильное средство развить религиозность - это плюха, розга и голод. Терпеть не могут они Христова правила, апостолам данного: "в доме, где не верят вам, отрясите прах ног ваших - и только"; нет, им хочется в христианскую веру напустить туретчины. "Отодрем, - думают они, - человека за погибель души его и стащим потом в царствие небесное за волоса хоть - и делу конец!" Эти рясофорные атеисты развивают в себе эгоизм - источник деятельности всякого атеиста, но который у хороших атеистов является прекрасным началом, а у этих, оскверняясь в их душе, становится гнусным. Они проповедуют яро не потому, что боятся за вечную погибель своего _прихода_, а потому, что боятся вечной погибели своего _дохода_: при каждой проповеди они щупают свои карманы, нет ли в них дыры, и нельзя ли дыру, если она есть, вместо заплаты заклеить проповедью. Эти рясофорцы бывают главными прислужниками тех барынь и купчих, которые постоянно ханжат и благочестиво куксятся на Руси: они обирают глупых женщин; кроме того, из них же выходят самые усердные церковные воры и святотатцы. Но, имея широкие карманы, в которых лежат деньги верующих и усердствующих прихожан, не хотят часто шевельнуть пальцем, чтобы помочь какой-нибудь вдове голодающей, из их же ведомства, - благо, свое чрево давным-давно набито ассигнациями. Если в их руки попадает власть, то они употребляют ее возмутительным образом; если они чувствуют в своих руках силу, то употребляют ее на зло. Например, один знакомый нам литератор напечатал две очень дельных и честных статьи, касающихся духовного вопроса, - так что же? Он получил анонимное письмо, в котором говорится, что если он не прекратит своих статей, то его мать, вдова, будет выгнана из казенной квартиры и лишена последнего куска хлеба, а ему, литератору, лоб забреют. Я уверен, что это писал непременно рясофорный атеист, потому что когда к рясофорному являешься с откровенным словом, он против слова поднимается с дреколием. Вот каких господ заготовляет бурса! Но таких господ презирают честные бурсаки, которые считали себя не в праве надеть рясу, и верующее наше духовенство, образованная часть его, - добрый поп всегда подаст руку доброму атеисту и с отвращением встанет спиной к своему же сослуживцу, но не верующему в свое призванье. Так и следует. Но пока довольно. Все эти мысли пришли нам в голову по поводу бурсацкого богослужения, которое для Карася началось так благоговейно, потом было прервано смазью, а кончилось тем, что он под конец всенощного играл в _чет и нечет_.


    Кончился для Карася гадкий бурсацкий праздник. "Неужели меня не уволят и на пасху?" - думал он. Страшно сделалось ему. Он знал, что такое в бурсе пасха. Лучше бы совсем не существовало пасхи в бурсацком календаре. Этот праздник ожидался учениками с нетерпением, все думали встретить в святой день что-то особенное, выходящее из ряду вон; лица торжественные, светлые, добрые; товарищи внимательны друг к другу и ласковы; ни одной нет затрещины во всей бурсе. Хоры после спевки идут в церковь, поют с увлечением и звонко, весело христосуются и после службы возвращаются в бурсу, где и разговляются. Все это очень мило; но вместе с разговеньем улетает из бурсы и праздник. Если бы дали ученикам простую рекреацию, они и справили бы ее, как обыкновенно, но пасха - праздник особенный, и проводить его следует иначе. И вот бурсаки снуют из угла в угол, ищут своего праздника и найти не могут. Где же он? Затерялся где-то, а вернее всего, оставлен дома, на родине. Поневоле припоминают бурсачки Христов день под родным кровом, все чуют, что не так надо праздновать его, и уже христовский вечер становится невыносимо скучен, на всех нападает тоска и апатия. Прожить целую неделю в таком состоянии - дело крайне тяжелое. Оттого-то Карасю и прописывали бурсацкую пасху вместо казни: на дельное что-нибудь она и не годилась. Но Карась поклялся, что он во что бы то ни стало отделается от этой казни... Но что же он предпримет? "Сбегу", - чаще и чаще приходит ему на мысль. С этой блаженной мыслью он и заснул в тот день.


    "Сбегу", - думал Карась, проснувшись, и на другой день поутру. Эта мысль начинала нравиться Карасю и окончательно укоренилась по поводу одного маленького _бегуна_. Событие было такого рода. Привезли в училище _Фортунку_, деревенского мальчика, едва ли не семилетнего ребенка, который долго скучал по родине. Этот Фортунка, когда ему сделалось очень горько от бурсацкой жизни, ночью задумал совершить бегство. Он предпринял такой подвиг, не зная, где найдет приют, и не имея денег, а только полагаясь на слова песни, певавшейся в училище, в которой говорилось, что однажды шел бедный малютка, он весь перемок и дрожал от холоду, по думал: "Бог и в поле птичку кормит и росой кропит цветы, - и меня он не оставит", и действительно, мальчику попалась навстречу старушка, которая и приютила его у себя... Полагаться Фортунке больше было не на что, но он все-таки встал с своей постельки глубокой ночью на ноги, натянул на себя свою одежку, завязал что-то в узелок и вышел на двор. "Вечер был, сверкали звезды", как говорилось в приведенной же нами песне. Фортунка полез через забор, вот он уже сидит под открытым небом и думает со страхом, куда ему направить путь. "Но ладно: бог и в поле птичку кормит". Бурсацкая птичка хотела спорхнуть с забора... - Стой! - услышал Фортунка чей-то грозный голос... Его сняла с забора чья-то сильная рука и поставила на землю... Пред Фортункой оказался солдат Цепка, училищный хлебопек, который и поймал его на месте преступления... - Ты что затеял? - Ей-богу, ничего не затеивал... - Пойдем-ко со мной, дружище... - Прости, Цепа... - Пойдем, пойдем... Солдат повлек за собой Фортунку. Он привел его в свою пекарню. Об этом солдате мы уже однажды упоминали как о человеке, несмотря на жесткость и грубость его характера, вообще добром... - Ты что задумал, а? - Я только погулять хотел... - То есть в беги пуститься?.. это с чего? - Здесь скучно, Цепа... - Скучно? а инспектор отдерет, так весело станет? И куда ты, этакой мальчишка, пойдешь? - Домой пойду... - Ах ты, каналья! Где же тебе домой идти? Однако Фортунка понравился солдату. - Присядь-ко лучше вот здесь, - сказал он мальчику, - и поешь лепешек с маслом... Фортунка от ласкового слова повеселел и начал есть данную ему лепешку. Солдат разговаривал с ним о его доме и совершенно приголубил. - Ну, поел, и ступай с богом спать. И не думай уходить из училища - поймаю... Фортунка пришел в свою спальную и заснул в ней сном птички божией. Но на другой день Цепка, несмотря на доброту свою, счел обязанностию донести о попытке дезертира... "Отдеру", - сказал инспектор. Но когда к нему привели Фортунку и он в лице его увидел совершенного ребенка, в котором и сечь-то нечего, тогда инспектор помиловал его... Но бегство было одним из сильнейших преступлений бурсы. Поэтому замысел Фортунки, хотя и кончился он пустяками, возбудил в училище толки. - Бегуна поймали, - рассказывали в Камчатке. - Что же с ним сделали? - спрашивал с любопытством Карась. - Ничего... - Неужели? - Инспектор простил. "Убегу же и я, - укреплялся в своей затаенной мысли Карась, - ведь не запорют же, если и поймают". Он стал разговаривать с товарищами о бегунах... - Много у нас бегунов? - Есть-таки... - А ведь плохо им придется... - И очень даже... - А правда, - спросил один, - что наши на дровяном дворе _спасаются_? - Правда, только ты никому не говори... - Я фискал, что ли? - То-то. Я сам бывал у них в гостях. - Как же они живут? - Отлично живут. В дровах поделали себе келью и спасаются в ней... - Чем же они питаются? - Воруют. Вот уже второй месяц живут так... Иногда милостыню просят... Иногда приходят сюда, в училище, и наши дают им хлеба... - Не выдадим своих, - ответили слушатели с гордостию. "Убегу и я", - думал про себя Карась и с каждой минутой разгорался духом... - А что _жених_ наш? - спросил кто-то об ученике, упоминаемом в прошлом очерке. - Он, никак, теперь пятый раз состоит в бегах. Сколько раз его драли за бегство? - Четыре раза, а все-таки неймется... Отпорют его, он бежит за восемьдесят верст, да пешком лупит. Явится домой, его начинает драть отец, от отца он бежит в бурсу. Отстегают здесь, он опять домой: так и гоняют его розгами с места на место. "Но ведь не засекли жениха, - ободряет себя Карась, жадно прислушиваясь к речам товарищей, - и я жив останусь". - Но что жених? Нет, вот бегуны-то: Даниловы... - И ведь городские еще? - Да; напишут, бывало, фальшивые письма от родителей, что они оставлены дома по болезни, начальство не беспокоится, дома этого не знают, и Даниловы гуляют себе по городу. Так они однажды гуляли целую треть года... - А правда, что их однажды поймали вместе с мошеннической шайкой? - Еще бы. Но потом другие мошенники выкупили из полиции. Они опять долго торговали краденой нанкой и имели большие деньги. Когда же негде было стянуть, нанимались в поденную работу. - Ай да ну! Но не слышно ли чего о _Меньшинском_? - Что-то не слышно... А он тоже давно в бегах... - Вот этот будет почище всех. Помните, как он однажды оборвал у инспектора часовую цепочку и бросился на него с перочинным ножом? Он когда-нибудь зарежет его. То ли еще было с ним: он раз кинулся с ножом на своего отца. - И все это ему проходит. Отпорют и только. - Другому давно бы дали волчий паспорт, а у него покровители есть. Про Меньшинского говорили правду. Он был примером того, что жестокое воспитание может сделать из человека. Из Меньшинского оно сделало чистого зверя, который не задумался бы под горячую руку и приколоть кого-нибудь. Долго толковали о нем, предполагая, чем разыграется последнее его бегство. Пред тем, по просьбе отца, его так наказали, что совершенно избитого _на рогожке_ отнесли в больницу. У Карася гвоздем села в голову мысль покинуть бурсу. "Если и накажут, то все же не так, как Меньщинского: я воровать не буду и с ножом ни на кого не брошусь. Пусть секут потом; теперь по крайней мере погуляю". Он стал обдумывать план бегства. И он, предпринимая такое смелое дело, был не много разумнее Фортунки. Но Карась ходил около ворот и выглядывал, как бы шмыгнуть за них: это было дело нелегкое, потому что привратник строго следил за бурсаками и без билета, данного от инспектора, никого не пропускал в ворота. "Лишь бы только уйти, а там пойду, отыщу дровяную келью и присоединюсь к спасенным. Не примут, удеру куда-нибудь - все одно". Так размышлял Карась, стоя у ворот училища, с твердым намерением исполнить свой замысел. Но вдруг распахнулись двери училища настежь, и в них показалась телега. Сзади шел священник. Телега остановилась у дома инспектора, к которому и отправился священник. Карась из любопытства заглянул в рогожку, которою был прикрыт экипаж, и невольно попятился назад. Из-под рогожки на него сверкнули два страшных глаза... - Меньшинского привезли! - закричал он. В телеге лежал, связанный по рукам и ногам, действительно Меньшинский. Он, убежав за несколько верст, в свою деревню, был накрыт отцом ночью, скручен веревками и отправлен в бурсу. Свободным везти его боялись - непременно убежит снова... Около телеги образовалась толпа учеников. - Меньшинскнй! - говорили бурсаки... Он посмотрел только со злобой на своих товарищей: он всех их ненавидел в ту минуту. - Как тебя поймали? - Связанного так и везли? - Сорок с лишком верст? - Убирайтесь к черту, - отвечал он и закрыл глаза. Появился инспектор, и толпа рассыпалась в стороны. Через полчаса ведено было ученикам собраться в "_пятом номере_". Туда притащили связанного Меньшинского, повалили его на пол, раздели, два служителя сели ему на плеча, два на ноги, два встали с розгами по бокам, и началось сечение. Жестоко наказали знаменитого бегуна. Он получил около _трехсот_ ударов и замертво был стащен в больницу на рогожке... Впечатление от этой порки было потрясающее. "Страшно, - подумал Карась, - бог с ним и с бегством! Лучше на пасху не пойду". После того у Карася прошла охота бежать.


    "Однако, на пасху не идти? Нет, как-нибудь да урвусь из бурсы. Завтра обиход, - думал Карась, - решится дело - идти мне на пасху или нет?" Вот когда сделалось ему страшно. Чем ближе подходил грозный день неотпуска, тем становилось ему тошнее. К чувству ненависти и тоски присоединялось еще какое-то новое чувство: все стало казаться пустяками, зарождалась мизантропия, мрачный взгляд на мир божий. Пробовал он чем-нибудь развлечься - ничего не выходило. Купил он костяшек и стал играть в _юлу_. "Какое нелепое занятие!" - сказал он через несколько минут и раскидал костяшки по полу. Добыл пряник из кармана, стал лакомиться, но скоро и пряник полетел на печку. Пошел к своим дуракам, но дураки только бесили его. В душе Карася начали подниматься вопросы, на которые ни йоты не могли ответить дураки. "Отчего все так гадко устроено на свете? Отчего люди злы? Отчего слабосильного человека всегда давят и теснят? Где всему этому начало? Говорят, дьявол всему причина, он соблазнил людей, но кто же дьявола-то соблазнил? Был когда-то рай на земле, но теперь все гадко на свете: отчего это? откуда?" Дуракам до таких вопросов, разумеется, не было дела. Сновал Карась из угла в угол и сильно волновался, наконец забился он в своей Камчатке под парту, накрыл победную голову шинелью и горько зарыдал. Слезы, однако, мало облегчили его. Он мало-помалу, однако, забылся и, утомленный впечатлениями дня, заснул кое-как. Пробудился он с головной болью, и первый вопрос опять был о пасхе. Карась думал, что он с ума сойдет от горя. Но вдруг лицо его стало проясняться, какая-то надежда прокрадывалась в сердце, точно он видел исход из своего положения. Карась решался на что-то и не решался. Но борьба быстро кончилась. - Не умру же, господи, твоя воля! - проговорил и приступил к занятиям такого странного рода, что человеку, незнакомому с тайнами бурсацкой жизни, мог показаться уже лишившимся рассудка. Вечер. Занятия кончаются. Скоро ужин. Карась вышел на двор, отыскал большую лужу, уселся около нее и стал снимать сапоги. Потом, оставшись в одних чулках, принялся бродить по воде, как будто и в самом деле превратился в большую рыбу. После такой операции он надел сапоги сверху мокрых чулков и долго ходил по двору. Хотя уже весенний лед прошел и время стояло довольно теплое, но на дворе по вечерам стояла легкая изморозь. Карась рисковал поплатиться здоровьем; но когда чулки на нем просохли, он опять стал плавать в луже и снова повторил свою проделку. Все это было очень дико. Но Карась не унимался. За ужином он нарочно ничего не ел, хотя не мог пожаловаться на дурной аппетит. После ужина он опять ходил в намоченных чулках. Пришедши в спальную, он намочил холодной водой галстук и надел его себе на шею. Все заснули, а он все ворочался в постели. Когда же стал одолевать сон Карася, он встал с кровати, добыл свои подтяжки, привязал ими себя за ноги к спинке кровати - положение, в котором невозможно заснуть. Он гнал свой сон. Мучил себя Карась добровольно. Но что все это значит? "Как бы захворать? - думал Карась. - Завтра меня стащут в больницу; обиход пройдет без меня, и я останусь уволенным на пасху. Не умру же я. Хоть и больного возьмут домой, все же лучше!.." Вот чем объясняется сумасбродство Карася... Когда бурсак уходил от какой-нибудь беды в больницу, прятался в отхожих местах, строил келью на дровяном дворе, утекал в лес либо домой, то это на местном языке называлось - _спасаться_. _Спасающихся_ в больнице было немало. Мы видели, что делал Карась, чтобы поселиться в ней. Для той же цели многие развивали на теле чесотку и нарочно не лечили ее, смотрели долго на солнце, чтобы получить куриную слепоту, натирали шею сукном либо накалывали ее булавками, чтобы распухла она, расковыривали страшно свои носы, растравляли на ногах раны и т.п. Черт бы побрал бурсу, заставляющую человека прибегать к тем же средствам, чтобы избавиться от нее, к каким прибегают рекруты для избавления от солдатчины, то есть обрубают себе пальцы и рвут вон зубы. Отлично. Поутру на другой день Карась, бледный, растрепанный, еле держась на ногах, был отведен _старшим_ в местную больницу.


    Но такое _спасение_, на которое решился Карась, обходилось очень дорого: во-первых, потому, что приходилось рисковать здоровьем, а во-вторых, больница была одним из самых страшных мест бурсы. Она делилась на два отделения: _чистое_ и _чесотное_. _Чистое_ имело в себе комнату под аптекой; потом шли палаты для больных. В палатах на железные кровати были брошены слежавшиеся матрацы, жесткие, как камень, - в них гнездами гнездились клопы и другие паразиты. Комнаты были с линючими стенами, в пятнах, плесени, зелени; пол проеден мышами и крысами. _Чесотное_ отделение, находящееся от _чистого_ через коридор, в одной огромной комнате, было еще милее: это была какая-то прокаженная яма, кишащая коростой, струпьями и всякою заразою. Подле той ямы находилась кухня, из которой неслась в нос рвущая гниль и вонь. Близлежащие ватер-клозеты увеличивали впечатление. Содержание больных было очень нездорово. Воздух, при дурной вентиляции, был дохлый, пища скудная и скверная - _габерсуп_, прозванный от бурсаков _храбрым супом_, вместе с _пятибулкой_ (булка в пятак ассигнациями), прополаскивая желудок, мало питали организм; белье было грязное и рваное; верхняя одежда тоже, но особенно замечательны были так называемые _саккосы_ (древнее слово, означающее вретище, рубище, лохмотьище и одежду смирения), то есть дерюжные, сероармяжные халаты; при этом строго наблюдалось, чтобы грязный колпак был на голове больного, так что больные сразу казались и нищими и дураками. Лекарства, нечего и говорить, были пустые - мушки, рожки, горчица, ромашка, oleum ricini [касторка (лат.)], рыбий жир, мазь от чесотки да несколько пластырей - вот, кажется, и все; только в крайних случаях решались на что-нибудь подороже. Ко всему этому фельдшером был некто Мокеич. Он был глух на правое ухо и глух на левое ухо, глуп с фронтона и глуп с затылка, хотя и был человек души доброй. Он был глубоко убежден, что доктора всегда глупее фельдшеров, особенно молодые. Мокеич хвастовался главным образом тем, что у него счастливая рука, и, вероятно, на этом основании пропил аптекарские весы, а после всегда узнавал вес рукою - подтряхнет на ладони какую-нибудь специю, "полунце", - говорит и сыплет в банку. Он лечил обыкновенно прислугу училищную и кой-кого из окрестных обывателей, перед которыми и ругал своего доктора. Бурсаков в такой больнице спасал от смерти служащий при ней Доброволин. Если бы не он, то мором бы морило бурсаков. Ученики, помнящие его, вспоминают об этом человеке с глубоким уважением и любовью. Он обладал отличною ученостью, постоянно следил за наукой и в какие-нибудь три года составил себе огромную репутацию. Кроме того, что он всегда был готов помочь, уже один вид его доброго лица, ласковый, задушевный голос, уменье обойтись с больным оживляли пациента доброй надеждой. Бедные люди во всякое время дня и ночи могли найти его готовым на помощь им: посещая лачугу какого-нибудь бедняка, он приносил ему лекарство, пищу и деньги. Несмотря на то, что он имел богатую практику, Доброволин, вследствие необъятной доброты своего сердца, по смерти оставил капиталу только _пятиалтынный_. Когда газеты напечатали его некролог, то огромное количество почитателей стеклись, чтобы помочь его семейству в несчастии. Доброволин был духовного происхождения и очень любил бурсаков. Он вел деятельную и усердную войну с училищным начальством. Но, несмотря на всю энергию свою, ничего не мог сделать в этом несчастном гнезде. Больница осталась страшным местом. И вот все-таки в это место, полное смрада, нечистоты и болезней, бурсак прибегал, как в древности прибегали люди к священному алтарю своему, искать защиты и спасения. Бурсак в гнусной больнице искал спасения. И знаете ли, что и здесь не всегда ученик избегал зол бурсацких: бывали, хотя очень редко, примеры, что _больных секли_. Да. Но Карась все выжил, все перенес, лишь бы только бурсацкое начальство не украло у него домашнюю пасху. Пасху Карась провел дома. Дорогонько она обошлась ему.


    Вот, господа, как бегают и спасаются наши бурсачки.

    ПЕРЕХОДНОЕ ВРЕМЯ БУРСЫ. ОЧЕРК ПЯТЫЙ

    Несколько бурсачков в спальном коридоре играли в жмурки. Один из них, с завязанными глазами и распростертыми руками, ловил товарищей. Игроки то дергали его за сюртук с веселым смехом и шутками, то прятались от него по углам или тихо ходили около него на цыпочках. Наводивший, по прозванию _Копчик_, бежал по направлению заслышанных голосов. Но вдруг стихло все, и Копчик встретил на пути своем неожиданное препятствие, ударившись головою во что-то мягкое, по ощущению похожее на подушку, набитую хорошим пухом. Он схватил руками этот странный предмет. По всем соображениям, в руки попался человек, но что за человек? - такого мягкого, пузатого, шарообразного не было среди играющих. Однако Копчик, не разобрав, в чем дело, радостно закричал: - Ага, попался, голубчик! Он стал ощупывать круглый предмет, потому что в жмурках недостаточно только поймать кого-нибудь, а следует еще угадать, кто пойман... Но Копчик вдруг услышал над собою грозный голос: - Сам попался, мерзавец!.. Голос был незнакомый. - Кто это? - спросил Копчик. - Я это! Копчик почувствовал, что в его волоса вцепился какой-то зверь и теперь свирепо таскает его. Он быстро сдернул с глаз повязку и диву дался: он увидел перед собою какого-то человека, очень толстого, круглого и красного, в корпусе которого по крайней мере две трети пошло на пузо. - Батюшка, что вы? - говорил изумленный Копчик. - А вот что! Незнакомец, оставив волоса Копчика, стал бить его по щекам серыми замшевыми перчатками... - Ты не узнал своего начальника, каналья?.. Ты не узнал его?.. Так-то вы уважаете власти? Он продолжал бить Копчика перчатками. - Шапки долой! - обратился он к другим ученикам. Те машинально обнажили головы. - По классам!.. живо!.. Бурсаки мгновенно исчезли. Новый же начальник отправился к инспектору.


    - Новый!.. Новый!.. - раздавалось по всему училищу... Особенно сильное волнение было во второуездном классе, самом влиятельном во всей бурсе. - Копчика уже успел оттаскать, - говорили в кучках. - Жирный черт! - Плешивый! - Круглее шара! - Жирнее сала!.. - Мягче воску! - Легче пуху! - Чище хрусталю! - Это не поп, а пуп! Озлобленные бурсаки ругались и крепко острили. - А вот еще черта-то посадили на шею! - А говорил я, братцы, - начал один бурсак, - что лучше _Звездочета_ нам не дождаться начальника... - Что же, Звездочет был, ей-богу, добрый человек! Звездочетом называли смотрителя, который выходил в отставку. О нем мы редко упоминали в своих очерках. Сила, сдерживающая грозный поток бурсацкой жизни, у нас всегда являлась в лице инспектора. Так было и на деле. Он редко являлся в классы, спальную или столовую; даже на дворе он показывался не часто, стараясь выходить из училища в занятные часы. Он для бурсы был каким-то мифом, высшим существом, которое таинственно правило судьбами бурсы, являясь ученикам большею частию в образе инспектора и лично почти только что во время экзаменов. Среди учеников ходило много предрассудков и суеверий насчет этой таинственной силы. Его считали в высшей степени ученым астрономом и математиком. Причиною тому было то обстоятельство, что Звездочет однажды за несколько дней объявил своим воспитанникам, что такого-то числа ночью будет лунное затмение, выбрал из них лучших и вместе с ними наблюдал интересное явление природы, объясняя его своим слушателям, которые, разумеется, ничего не поняли из его слов, но это-то именно главным образом и утвердило их в мысли о громадной учености смотрителя. Потом ученики видали, как смотритель по ночам смотрел в зрительную трубу на небо, а днем, закрывшись старою, направлял ее на окна классов... "Наш смотритель - звездочет", - говорили ученики, соединяя с словом "звездочет" понятие о недостижимой для простого смертного учености. Зрительная же трубка, направленная на класс, производила трепет в учениках. Многие серьезно были убеждены, что Звездочет мог видеть все, что делается в классе, даже сквозь каменные стены. "Есть такие трубки", - говорили они. Были и такие, которые думали, что есть инструменты, посредством которых можно даже слышать, кто и что говорит. Разумеется, либералы бурсы, развившиеся до отрицания шляющихся по ночам мертвецов, домовых и чертей (немало было и таких в бурсе), смеялись над всевидящими и слышащими препаратами, но тем не менее и они верили в бездонную ученость Звездочета и, кроме того, невольно поддавались влиянию того таинственного страха, который распространял вокруг них Звездочет, как будто стараясь поддерживать этот страх. Являясь неожиданно, он всегда озадачивал учеников чем-нибудь чрезвычайным. Так, однажды растворилась дверь класса, в ней показались служителя, несшие черную доску, на доске была изображена "слепая" карта Европы, то есть без надписей гор, рек, городов и проч., города обозначались медными гвоздиками. Ученики в жизнь свою не видали такого дива. Пришел и сам Звездочет. Он стал спрашивать лучших учеников по слепой карте. Ученики, как говорится в бурсе, _ни в зуб толкануть_. Тогда Звездочет стал объяснять им географию России - _со всеми замечаниями_, то есть рассказывая, чем замечательна та или другая гора, озеро, место, тогда как бурсаки _жарили вдолбяжку_ одну номенклатуру, но главное их поразило, что он тот или другой гвоздик на доске называл каким-нибудь городом, всякую извивающуюся линию рекою и т.д. "Как это помнит он? Как не собьется?" После подобной штуки Звездочет опять скрывался в своем таинственном жилище надолго... Все трепетало при его появлении в класс. Ученики не запомнят случая, чтобы он, когда наказывал сам (чрезвычайно редко), давал более десяти ударов (жестокие порки были делом инспектора), но его боялись несравненно более, нежели инспектора. Эти десять ударов сопровождались обычно непроницаемою таинственностью. Он объявлял ученику какой-нибудь его проступок, о котором никто не знал, кроме провинившегося, и притом проступок его всегда был серьезный, за который инспектор отодрал бы до страшного кровопролития, но тут имела силу уже не физическая боль, а именно то, что высек сам смотритель. Откуда он все знает? Бурсакам хорошо известно было, что у него хранится страшная _черная_ книга (упоминаемая нами в первом очерке), в которую вносились все преступления учеников и на основании которой составлялись аттестаты их поведения, но как наполнялась эта демонская книга, в свою очередь клавшая темноту и мрак на лицо Звездочета? Дуракам приходили в голову зрительные и слуховые инструменты. Самые беззатылочные глупцы уверяли, что Звездочет давно продал черту душу, что он по звездам все знать может, и считали его колдуном. Люди поумнее подозревали тут фискальство; но сколько ни следили они за Звездочетом, какие _пластыри_ (*5) ни употребляли - и признака, и тени фискальства не открыли: оно, как и розги, было в руках инспектора. Все были в недоумении насчет этого обстоятельства. Все располагало к тому, чтобы окружить таинственностью, мраком, чуть не чародейством личность Звездочета. Жил он один, скромно, тихо, женщины никогда его не посещали. Во время экзамена бурсаки видели его, окруженного другими начальниками, относящимися в большинстве тоже с каким-то страхом и все с глубоким почтением. Ходили слухи, что и высшее начальство смотрело на него с уважением и ценило его деятельность. Говорили, что он однажды предложил поднять на воздух здание духовной академии и что поднял бы непременно, только потребовал очень много денег; что англичане изобрели лодку, которая ходит под водой, и что, когда у них дело не ладилось, они, услыхав о великой учености бурсацкого Звездочета, пригласили его, и лодка пошла под водой. Таков был Звездочет по взгляду учеников. Он всегда был загадочен, таинственен, и существование его кончилось для бурсы как-то странно; пришел какой-то пузатый человек, оттрепал ученика и объявил себя не смотрителем уже, а ректором, - ректоров до сих пор в училище не бывало. Но что же это был в самом деле за человек, заключавший в себе высшую и таинственную силу бурсацкого управления? Не астролог же он был или алхимик, не колдун, не демон, наконец? Ученики его уже по окончании курса узнали, что Звездочет в действительности был очень обыкновенный смертный. Это был человек довольно образованный, хотя подводных лодок и слуховых инструментов и не думал изобретать. Нам кажется, всю таинственность его персоны очень просто объяснить. В описываемые нами времена, при нелепых порядках, существовавших почти везде на Руси, трудно, часто невозможно было служить вполне честно и гуманно. Мы объясняли не раз, что бурсацкая наука и нравственность были до того анормальны, что без жестокостей они не могли быть поддерживаемы в бурсе. Звездочет же был человек добрый и не мог выносить ужасов бурсы; поэтому он среди ее уединился в своей квартире, предоставив все дело инспектору. Этого, разумеется, не могли понять бурсаки. Значит, вся сила в том, что Звездочет попал не на свое место, что он был человек без призвания, а не то чтобы колдун или демон. Он старался как можно менее иметь соприкосновения к бурсе. Вот почему он редко выходил на сцену в наших очерках, а всегда решителем всех дел являлся инспектор. Но и этот решитель, сослуживец его, давно вышел в отставку, еще ранее его. Подошли другие времена, настали иные нравы бурсы. Вместе с выходом старого инспектора по крайней мере наполовину уменьшились в училище спартанские наказания, бросили драть _под колоколом_, не заставляли держать кирпич в поднятой руке, стоя на коленях среди двора, нередко в грязи, не ставили коленями на ребро парты, не относили на рогожках жестоко сеченных учеников, начальство реже расшибало зубы и ломало ребра своим питомцам. И самая бурса измельчала и выродилась: прежде по крайней мере наполовину учеников было великовозрастных, теперь их осталось не более десятой части. Бурса прогрессировала по-своему.

    1863



    ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА

    1. Этих насекомых было огромное количество в бурсе. Не поверят, что один ученик был почти съеден ими; он служил каким-то огромным гнездом для паразитов; целые стада на виду ходили в его нестриженой и нечесаной голове; когда однажды сняли с него рубашку и вынесли ее на снег, то снег зачернелся от них. Вообще неприятность бурсы была поразительна; золотуха, чесотка и грязь ели тело бурсака. 2. Между прочим, описывая бурсу, мы опустили очень важное обстоятельство, что повело ко многим недоразумениям. Мы забыли сказать, что описываемая нами бурса - было закрытое учебное заведение. Ученики ее не жили, как в других бурсах, на вольных квартирах. Все, человек до пятисот, помещались в огромных каменных зданиях, постройки времен Петра I. Эту черту не следует опускать из внимания, потому что в других бурсах вольные квартиры порождают типы и быт бурсацкой жизни такие, которых нет в закрытом заведении. Быть может, здесь же должно искать причину и того, что формы бурсацизма в нашем училище сложились так оригинально и так неискоренимо. Традиция, при закрытости заведения, имела полную силу и жизненность. 3. При нашей характеристике хоров должно помнить, что она вполне относится не ко всем им; из них отчасти должно исключить хоры при учебных заведениях, хотя и эти хоры не совсем безвредны, но о них речь будет когда-нибудь после. 4. Провинившихся в училище иногда бывало до ста человек сразу. Лишить такое количество, пятую часть всех учеников, обеда либо ужина очевидно было выгодно в экономическом отношении. Почти все экономы брали это во внимание и старались распространить наказание голодом. И действительно, наказание голодом было немаловажным источником так называемых остаточных сумм, из которых начальству даются награды. Скоро ли педагоги убедятся, что голодный ученик гак же негоден для науки, как и объевшийся? Не знаем. Только наверное можем сказать, что эту простую истину позже всех поймут экономы учебных заведений. 5. Когда бурсаки выслеживали фискала, переносящего всю скверную нечистоту бурсы в уши начальника по ночам, чтобы скрыть свою подлую службу от товарищества, то они, между множеством средств, употребляли пластырь гуммозный, который всегда можно было достать в лазарете. Пластырь кладется по лестнице, ведущей к дверям начальника, и около его дверей. На другой день осматривали сапоги учеников и если на подошве их находили улику, то обыкновенно вели себя по отношению к ним как к несомненным фискалам.





Страницы (все) : Отдельные страницы
Перейти к титульному листу
Версия для печати




Тем временем:

...

Так, не сочувствия прямого
Могуществом увлечена -
На грудь роскошную она
Звала счастливца молодого;
Он пересоздан был на миг
Ее живым воображеньем;
Ей своенравный зрелся лик,
Она ласкала с упоеньем
Одно видение свое.
И гасла вдруг мечта ее:
Она вдалась в обман досадный,
Ее прельститель ей смешон,
И средь толпы Лаисе хладной
Уж неприметен будет он.

В часы томительные ночи,
Утех естественных чужда,
Так чародейка иногда
Себе волшебством тешит очи:
Над ней слились из облаков
Великолепные чертоги;
Она на троне из цветов,
Ей угождают полубоги.
На миг один восхищена
Живым видением она;
Но в ум приходит с изумленьем,
Смеется сердца забытью
И с тьмой сливает мановеньем
Мечту блестящую свою.

Чей образ кисть нарисовала?..

Баратынский Евгений Абрамович   
«Бал»





Помяловский Николай:

«часть 1»

«Мещанское счастье»

«Молотов»


Все книги



Другие ресурсы сети:

Бене Стивен Винсент

Лажечников Иван Иванович

Полный список электронных библиотек, созданных и поддерживаемых под эгидой Российской Литературной Сети представлен на страницах соответствующих разделов веб-сайта Rulib.net





Российская Литературная Сеть

© 2003-2010 Rulib.NET
Координатор проекта: Российская Литературная Сеть, Администратор сайта: Антон Забережный. Сайт работает под управлением системы "Электронный Библиотекарь" 3.4

Правовая информация: если Вы являетесь автором и/или правообладателем любых из представленных на страницах нашей библиотеки произведений, и возражаете против их нахождения в открытом доступе - сообщите нам по адресу copyright@rulib.net и мы немедленно удалим указанные работы.

Информация о литературной сети
Принять участие в проекте


Администратор сайта и координатор проекта не несут ответственности за содержание рекламных материалов и информации, размещаемой посетителями, однако принимают все необходимые и достаточные меры для контроля. Перепечатка материалов сервера возможна лишь при обязательном условии ссылки на ресурс http://www.pomyalovskiy.org.ru/, с указанием автора материала и уведомлением администрации ресурса о дате и месте размещения.